Бунт на корабле или повесть о давнем лете, стр. 23

33

Мы все знали, что один из первого отряда уже бегал в прошлой смене, но сбился с дороги и два дня проблуждал по лесу и оба дня плакал. Я-то плакать не буду!

Про него говорили, что даже одичал он немного, ел одни ягоды и птиц научился ловить. А у меня и ножик, и соль, и спички: пять штучек с коробкой. Да сухари у меня: два полных кармана в брюках, даже царапают ноги сквозь материю. Уж как-нибудь не одичаю…

Я удрал почти сразу же после полдника — не стал ночи ждать. В самом деле, не дожидаться же, когда они «тёмную» мне сделают? И вот, когда всех повели смотреть выставку глиняной лепки, я смылся.

Кстати, и я тоже лепил! Слепил свой летучий кораблик, он здорово у меня вышел — всем понравился, и занял бы я первое место, но они, когда с меня галстук сняли, тогда же, наутро, и кораблик мой убрали с выставки: мол, если я наказан, так и не имею уже права ни на какое место, кроме последнего…

Что? Тоже очень справедливо, да? Ну, а вот теперь ищите меня, ловите! Не поймаете и не найдёте. Я себе землянку в лесу выкопаю и там жить буду. Меня солдат прятаться научил, а уж он-то умеет!

Сумку-авоську из кладовки я брать не стал — вдруг ещё заметят и заподозрят! Надел брюки и куртку — хватит с меня и шести карманов, в одном из них спички, соль и десять бабушкиных рублей — вот когда они мне и пригодились.

Я убежал из лагеря, и никто из наших не видел меня — так, по крайней мере, мне казалось сначала. Я скатился в овраг и по дну его бежал до ручья, а там — вброд, как те солдаты, на другой берег и, как они, скорее в лес! Оказалось, по лесу идёт дорога. Так где же он заблудился, тот, из первой смены? И чего было ему, дураку, реветь? Сырых птиц, что ли, объелся и живот заболел?

Связанные шнурками, висят на шее и колотят меня каблуками в грудь ботинки. Штаны я закатал до колен, чтобы не мешали и не обтрепались, — мне ещё в них в школу ходить.

Лесом, лесом, мелким колючим ельником, да во весь опор! Вот я закрываю лицо руками и прыгаю вперёд, телом проламываю хвою — сплошную сухую, колючую изгородь. А где-то я сгибаюсь пополам и ныряю меж ветками, и под ветками подныриваю, и боком проскальзываю возле корявых стволов, обжигая и царапая лицо. И, подстёгнут по ногам хлёсткими розгами, мчу я как стрела из лука. Сами ветви толкают меня вперёд, и я будто камень из пращи… Ловите меня!

Так я бежал, а ботинки мешали мне, да лесная паутина липла ко лбу. Я вспотел и немного устал да с разбегу зашиб мизинец на левой ноге. Слёзы брызнули. Волчком я завертелся. И убегать почти расхотелось — больно! А впереди, до станции, ещё двадцать девять километров переть, не меньше, я только ещё начал убегать. И вдруг я не по той дороге?

Сел на пенёк.

Встал, потому что сидеть хуже. Лучше бы я, дурак, обулся. Только ботинки жалко, они новые, и мне в них ещё всю зиму ходить.

Больно!

А что, если вообще вернуться? Разденусь, ботинки в куртку заверну, а куртку закатаю в брюки. Они-то ещё небось все на выставке, а потом — кино! Не заметят?

Сухари все выброшу — пусть птицы едят. Очень уж далеко до станции. Сюда мы автобусом ехали, и то вышло больше трёх часов с привалом по дороге. А пешком — это я к ночи только успею, а с больной ногой и подавно неизвестно когда… Давай, Антон, лучше вернёмся потихонечку… а?

«Опять ты, трус, сдаваться захотел? Мало тебе было прежнего?» — спросил я себя, но ничего себе не ответил.

Палец дёргало. Он распух и немного посинел. Я потрогал его — он был горячий-горячий и словно не мой, а чужой. Тогда я разгрёб чёрную, мягкую, рыхлую землю возле пенька и закопал палец в ямку. Стало ему приятно от прохладной, сырой земли. И боль куда-то в землю ушла, даже дёргать почти перестало, а до этого, просто как в часах, жило в пальце какое-то ежесекундное биение вроде пульса.

«Вот, наверное, и богатыри в древности, — стал я выдумывать, — только победят их поганые, зарубят их саблями, бросят наземь… А земля силу и жизнь новую подаёт, все куски сами на глазах сползаются, один к одному прирастают, и как вскочит богатырь, да как пошёл снова эту погань крушить направо-налево, и ещё посильнее, чем прежде! Хорошо бы и мне силы прибавилось, я бы…»

«Стоп! Ложись и не дыши! — сказал я себе. — По дороге кто-то бежит… Замри!»

Я упал на живот и затаился. Сухари царапали мне нога, опять разболелся палец. Всякие травинки полезли в ноздри, и захотелось чихнуть. А они вот-вот покажутся из-за поворота лесной дороги. И ещё, в довершение ко всему, ходит у меня по спине какая-то букашка, и я чувствую, как топает она всеми своими ногами, у неё-то их и не счесть сколько, и каждая поднимается и опускается и щекочет до невозможности… Сам теперь я не знаю: плакать мне или хохотать?

«Лучше всего молчи!» — велел я себе.

34

Низко пригнувшись, все четверо бежали они один за другим и дышали, как собаки, часто и громко. Они двигали на бегу руками возле груди, помахивали кулаками и ругались. Лица у них были серьёзные и решительные. Я понял, что им нравится эта игра, в которой мне отведена роль зайца, а они — гончие псы и уверены, что правы.

Я понял: они будут бить меня, когда поймают. Гера, наверно, сказал: мол, дайте ему там как следует…

Может, и не так дословно, но что-нибудь в этом роде он им сказал. Это я понял сразу и наверняка, как только их увидел.

«Теперь уже не удерёшь…» — сказал я себе огорчённо, но в то же время и с облегчением, от которого стало мне стыдно.

Но слова мне уже не помогали. Мне всё больше и больше хотелось обратно в лагерь, да и путь на станцию был теперь отрезан.

«Кто-то видел, как я убегал», — соображал я довольно вяло. Даже не стал гадать, кто же это мог быть — тот, кто меня увидел. И кому он потом протрепался, и кто послал их за мной вдогонку. Обидно было одно: я всё так хорошо и интересно придумал — удеру, и ночевать в лесу буду, и вообще…

Может быть, лучше так и лежать здесь, пока они не пробегут обратно? А потом что?

Я вспомнил, что, когда уезжал в лагерь, мама с бабушкой решили: пока не будет меня, так они обе станут жить как-нибудь подешевле, и денег хоть немного накопят, и сделают к моему приезду ремонт. А то в нашей комнате ещё с войны от печки совсем чёрный потолок и отстали от стен, изодрались и висят клочьями обои. И стёкла надо вставить новые вместо обломков, заклеенных бумагой…

«Нет, домой нельзя — они всё, что скопили, на меня истратят. Нельзя мне пока ещё домой, — повторял я. И уже другим голосом говорил себе совсем другое: — Ну и пусть бьют сколько хотят, а я не боюсь!»

Я поднялся с земли, отряхнулся и, уже больше не прячась, сел на пенёк неподалёку от дороги, где в колдобине стояла тихая зелёная лужа. А в ней отражалось небо слабой голубизной и лес.

Переплывала через воду ящерица. Выбралась на сушу, оглянулась на меня и побежала, как по траншее, по колее от тележного колеса. Возле лужи вдавлены в мягкую глину на той стороне следы пальцев, а на этой оттиснулись вмятины пяток. Это они прыгали, когда бежали, — все четверо, один за другим…

Я пошёл по дороге назад. Шёл не оглядываясь, хоть и услыхал вскоре за спиной и далёкий топот, и потом близки шелест, и говор, и ругань…

Я представлял себе то, как они увидели меня, как остановились, а потом стали подкрадываться. Я слушал и ждал, но всё же не оборачивался. А они подбежали, накинулись, схватили меня за руки, за шею и закричали все сразу, а Витька-горнист ударил меня по щеке.

Ударил, и у самого от этого задёргалась коленка. Испугался, когда ударил.

Мы встретились с ним глазами, и я понял это, и сразу ее перестал их бояться. Я даже не сопротивлялся. Да и чему, если я сам иду назад? А они крутили мне руки и шарили по карманам, забирая ножик, спички и деньги, и смеялись надо мной, грызя мои сухари.

«Ну чего им от меня ещё надо? Я сам иду и не дерусь ними. Чего же они меня валят и дёргают?» — думал я молча.

Им хотелось, чтобы я плакал, чтобы я их боялся, просил. Не знаю уж, что им ещё хотелось, только они ведь победители и нужно им было, как полагается, торжествовать, а побеждённый по ритуалу должен и выглядеть побеждённым… Но мне эта игра не нравилась уже давно, я ещё раньше сказал: я в себя самого не играю! Вот это-то их и сердило.