Пани царица, стр. 38

– Ладно, – с едким смешком выдохнула Стефка, – уговорила. Я свою душеньку угомоню, а твою угомонит Никита. Вот и хорошо всем будет, верно? – И вдруг, не переводя дыхания, закричала во весь голос: – Да ты, Фроська, никак в уме повредилась со страху или в юродивые намерилась податься? Небось пойдешь на паперти у Василия Блаженного выкликать? Да соберись с умишком последним, сообрази: Никита убивать тебя идет!

Разбуженный ее воплем, вмиг проснулся и заорал Николка. Ефросинья кинулась к нему, выхватила из зыбки, перепеленала (младенчик опрудился – видать, с перепугу), прижала к себе. Он шарил губешками по Ефросиньиной сорочке, ища грудь, но последнее время малыш маялся брюшком, поэтому ночью его решили не кормить. К тому же у Стефки пропадало молоко, а ночью давать коровьего – тяжело для живота. Ефросинья попоила ребенка водичкою. Николка, кряхтя сердито, нашарил мокрыми губками край ее сорочки, втянул в рот, зачмокал, нахмуренные бровки разошлись, глазки закрылись... он уснул.

Млея от счастья, Ефросинья коснулась губами его теплого виска, потом подняла глаза – да и ахнула, увидав, что Егорка и Стефка стоят, слившись в жарком поцелуе, а меж их сомкнувшимися телами нет ни единого просвета и зазора.

Ефросинья посмотрела на них, ошеломленно покачивая головой. Вон оно как! Значит, ее догадки были верные... Ох, бедные, бедные детушки...

А разве она сама не бедная? А Николушка? А Никита, который рано или поздно подавится своей лютостью, разве он не достоин жалости?

Она отвернулась, укладывая в зыбку уснувшего ребенка. Слезы против воли наворачивались на глаза.

Ей всех было жалко, всех хотелось оплакать и приголубить, каждого утешить и сделать счастливым. Но как? Как?

Позади раздалось тихое всхлипывание. Ефросинья оглянулась и увидела, что Стефка с Егором уже не целуются: молодая женщина прижалась головой к груди стрельца и горько, неутешно плачет, а тот уныло гладит ее по светлым волосам.

– Не плачь, девонька, – ласково сказала Ефросинья. – Небось все избудется.

– Ой, что же это я! – Стефка оторвалась от Егора. – Что мы стоим? Бежать тебе надо, Фросенька! Бежать!

– Куда? – усмехнулась Ефросинья. – Податься мне некуда.

– К моей матери, в Калугу, – подал голос Егор. – Она рада будет до смерти, одиноко ей там.

Да, Ефросинья знала, что у Егоровой матушки, доселе жившей с сыном в Стрелецкой слободе, померла какая-то родня в Калуге, после чего ей досталась в собственность земля с домом. Жизнь в Москве стрелецкой вдове и матери никогда не нравилась, она с радостью уехала в тихий городок, решив, что сыну все равно пора жениться, вот и незачем двум хозяйкам толочься в небольшой избенке Усовых.

– Там тебя никто не сыщет, – продолжал уговаривать Егорка. – Никита ни в жизнь не додумается, что ты в Калугу подалась. И верно, тетя Фрося, не теряй времени, тебе не позднее чем под утро надобно...

– Ни в какую Калугу я не поеду, – перебила Ефросинья. – Ни сейчас, под утро, ни вообще никогда. Ясно вам?

– Но ведь Никита... – заикнулась было Стефка, но Ефросинья схватила ее за руку горячими, сухими пальцами:

– Скажи мне, как на духу скажи: ты хочешь за Никиту замуж?

– Зачем спрашиваешь, сама ведь знаешь, что мне лучше в петлю либо в омут головой, – тихо ответила Стефка. – Мне другой люб, а Никита тошен мне, страшен!

– Вот ведь как бывает, – вздохнула Ефросинья. – Тебе он тошен да страшен, а мне никого другого не надобно. Только его люблю неизбывно да... Николушку.

И вдруг резко, так, что Стефка даже отпрянула от неожиданности, она рухнула на колени перед молодой женщиной, моляще заломила руки:

– Степушка, сестрица! Подруженька любимая! Отдай мне моего мужа, Христом-Богом молю! Глядишь, тебе зачтется. Оставь меня с ним вдвоем, чай, как-нибудь разберемся да помиримся. А сама беги. Ты молодая, ты свое счастье найдешь. А мне пусть сбудется то, что на роду написано. Убьет меня Никита – ну, знать, судьба. А может, и смилуется он, отомрет душой, когда увидит Николушку нашего и поймет, что для меня это свет в окошке. Разве он враг своему сыну? Разве захочет лишить его любви да ласки?

– Погоди-ка, – нерешительно пробормотала Стефка. – Ты что, хочешь, чтобы я оставила тебе сына?

– Да разве ты любишь его так, как я? – просто, грустно спросила Ефросинья. – Он тебе докука, зло неизбежное, а я за него всю кровь дам из себя выпустить.

– Но как же так? Как же так? – шептала Стефка.

Ефросинья ничего не отвечала – только стиснула руки у груди и истово поглядела на Стефку огромными синими глазами, которые враз обметало темными тенями, так что они казались черными.

– Куда же мне... куда я... – растерянно твердила Стефка.

– Со мной бежим! – вдруг выкрикнул Егорка. – Я ведь из полка ушел – мне самое малое плетей отведать несчетно, а то и голову сложить. Я и сам бежать думал, так иди со мной. Скроемся в Калугу, а не хочешь, уйдем куда глаза глядят, куда пожелаешь! Я тебя всю дорогу на руках понесу, ветру на тебя не дам венути. Жизнь ты моя драгоценная, мне без тебя хоть в петлю. Бежим со мной, Степушка, красавица, любезная душа!

– Езус Кристус, – выдохнула Стефка на своем полузабытом наречии. – Матка Боска!.. Да разве ж я смогу?!

– Сможешь, – Ефросинья поднялась с колен и обняла подругу. – Сможешь, куда ж ты денешься!

Сентябрь 1608 года, Любеницы – Царево-Займище – Тушино

День лучился синевой небес, сиял высоким ослепительным солнцем и звенел журавлиными кликами.

Марина вскинула голову и засмотрелась в вышину. Чудилось, там, неведомо где, не птицы кричат прощально, улетая на юг, а незримый звонарь перебирает на все лады колокола. Ах, как же звенела колоколами – малиново, сине, щемяще! – Москва все те майские дни, когда жила там Марина! Сначала колокола приветствия – оглушительные, радостные; потом трижды в день размеренные переборы в Вознесенском монастыре, где она со своими дамами провела неделю накануне венчания, потом само это венчание – и исполненный счастливых надежд перезвон, который не утихал, чудилось, до той ночи на 17 мая, когда сменился мятежным набатом. Это был погребальный звон – ведь в ту ночь и рухнуло ее счастье, в ту ночь Димитрий только и успел крикнуть ей: «Сердце мое, зрада!» [43] , а потом был убит...

Убит ли? Да, происходило страшное побоище, да, много народу полегло, как русских, так и поляков, да, ей сказали: муж погиб... Но все-таки – его ли тело лежало на площади? Зачем оно было обезображено? Зачем было сжигать сей несчастный труп, как не для того, чтобы скрыть от внимательных взглядов: это не Димитрий?!

Снова и снова перебирала Марина в уме эти доводы – то есть занималась тем, чем почти беспрерывно занималась все минувшие два года, снова и снова нанизывала их мысленно в разном порядке, словно ожерелье, в котором самоцветные бусинки надежды чередовались с черными, словно обугленными в том самом костре, на котором сжигали тело ее мужа, чтобы выстрелить пеплом в сторону запада солнечного, в сторону Польши, откуда он некогда пришел...

А что, если он все-таки остался жив?

Чудо? Волшебство? Но ведь все в жизни Марины после встречи с ним на той конюшне, когда он бросил ей под ноги кунтуш – и свое сердце, было чудо, волшебство: и любовь Димитрия, и его неописуемые дары, и корона Московского царства, которой он увенчал любимую женщину даже прежде, чем стал ее мужем...

Снова ударили в вышине журавлиные колокола, и Марина высунулась из окошка кареты, засмеявшись: ее осенило надеждою.

– Гей ты, Висла голубая, лес вокруг, лес вокруг! – запела она во весь голос, и Барбара, добродушная Барбара, которой только одно и нужно было на свете: чтобы госпожа была счастлива, – подхватила так же громко:

– У меня свирель пастушья на боку, на боку!
Погоню овец кудрявых я к реке, я к реке,
Разольются переливы вдалеке, вдалеке!
вернуться

43

Измена (польск. ).