Пани царица, стр. 27

Октябрь 1607 года, Стародуб, ставка Димитрия Второго

– Пожалуй, батюшка, – поклонился человек, приведший Заруцкого в отведенный тому дом. – Спи спокойно, храни тебя Бог.

– Спасибо на добром слове, – буркнул атаман, ловко хватая за воротник слугу, который уже вознамерился улизнуть. – А ну, отвори дверь да первым войди.

Навидался храбрый донец в жизни всякого, а потому основой его поведения стала разумная осторожность. Вступишь в незнакомый покойчик – а там за дверью притаился некий лютый тать с дубьем или топором. Как раз схватишь по башке! Что ж с того, что Димитрий разливал медовые речи? На языке может быть мед, а под языком – лед. Поскольку Заруцкий сам намеревался рано или поздно предать этого нового царька, то невольно ожидал предательства и от него. Да вообще от кого угодно!

Слуга без опаски вступил в покойчик, повертел головой, озираясь, потом хихикнул – и выскользнул вон невредимый. При свете факела Заруцкий увидал, что его рожа имеет самое прелукавое выражение.

– Ой, зря я тебе, сударь атаман, спокойной ночи пожелал, – хихикнул он, передавая факел гостю. – Вряд ли оно получится! Теперь дозволишь идти?

– Пшел! – буркнул тот. – Да придержи свой длинный язык. Не то отрежу либо обмотаю вокруг шеи да и удавлю на нем, понял?

– Как не понять! – умерил веселость слуга. – Не изволь беспокоиться, сударь, и шея мне дорога, и язык еще не надоел.

С этими словами балагур удалился, ну а Заруцкий вступил в комнату, уже не сомневаясь в том, кого увидит там.

Однако первым чувством его было удивление, ибо хозяин не поскупился – отвел гостю не просто какой-то там покойчик или просторную горницу, а подлинные хоромы. Уж на что Заруцкий был неприхотлив, но и он не смог не оценить чистой, красиво убранной комнаты, уставленной резными лавками, поставцами, с большим столом посреди, покрытым скатеркою, расшитой серебром. На столе громоздился большой расписной кувшин с пивом либо квасом (и не какой-то там обливной глиняный, а драгоценный, стеклянный!), досткан [29] такого же стекла, тут же стояло блюдо с медовиками: на случай, если у гостя даже после обильного ужина возникнет охота еще разик перекусить. Постель была слажена на иноземный манер: не просто брошены одеяло и подушка на лавку – в углу стояло настоящее ложе, Заруцкий увидал края двух-трех пышных пуховых перин и даже усмехнулся от полудетской радости: давненько ему не приходилось ночевать с таким роскошеством. И только потом, когда оглядел убранство комнаты, атаман удостоил своим вниманием женщину, стоявшую около окна.

Конечно, он приметил ее тотчас: такую высокую да статную разве не приметишь? Но ни шагу к ней не сделал, ни слова не молвил, ни взгляда лишнего не бросил. С продажными бабами он дело имел не единожды и привык, что они первыми подходят к мужчине, говорят всякие игривые и прельстительные словеса, потом начинают совлекать с него одежду да и сами растелешиваются без всякого спроса. Эта же блядь, назначенная гостю щедрым хозяином, не двигалась, ничего не говорила, только зыркала на него мрачными глазами.

– Не по нраву пришелся? – спросил Заруцкий довольно-таки, впрочем, миролюбиво, ибо только сейчас почувствовал, как устал. Больше всего ему хотелось раскинуться на этой роскошной постели – одному! – и уснуть, не тратя остаток сил на возню с привередливой бабенкой. Пусть это пышное тесто мнет кто другой, Заруцкому как-то без разницы, есть она тут вообще или нет. К тому же он был разборчив в своих любовных пристрастиях и, если был выбор, предпочитал не статных малоподвижных лебедушек, а пташек помельче и порезвей. Проще сказать, ему нравились женщины маленькие. Особенно одна из них... Конечно, бывали минуты, когда ему сгодилась бы любая женщина, даже этакая пава, но сейчас особой охоты у Заруцкого не было. – Ну и ладно, не велика беда. Не по нраву – так пошла вон.

– Уйду ни с чем – он меня прибьет, – проговорила женщина. – Так и посулил: не понравишься-де атаману – запорю до смерти.

– До смерти?! – Заруцкий, который уже уселся на лавку и начал стаскивать сапоги, замер полусогнувшись. – Ну и ну. Крутенько. Чем ж ты его так прогневила? Чем провинилась?

– Сама не знаю, – проговорила она голосом, в котором слышались едва сдерживаемые слезы. – Вроде никогда слова поперек не молвила, всякую причуду его исполняла, надышаться им не могла. Знать, больше моя любовь ему не надобна, вот и вся моя провинность.

Заруцкий потащил с ноги сапог, сам себе мысленно кивая. Эта девка подтвердила его догадку – Димитрий отдал на постель дорогому гостю свою собственную любовницу. Иван Мартынович заподозрил это еще там, в покоях царька, когда тот заискивающе попросил не обижать бабу: она-де не какая-нибудь гулящая.

С одной стороны, это можно было расценивать как знак уважения и почтения. А с другой – на тебе, Боже, что нам не гоже?..

Так размышлял он, пытаясь содрать с ноги сапог, который, как назло, уперся и нипочем не шел.

– Погоди, дай помогу, – вдруг сказала женщина. Легко приблизившись, она села перед Заруцким на корточки и взяла его за ногу.

Сапог, только что упиравшийся, словно баранчик, коего ведут на заклание, сошел с ноги как по маслу. Не упрямился и второй, так что через несколько мгновений Заруцкий облегченно вытянул усталые ноги и поглядел на девку с некоторой приязнью:

– Славно. Как зовут тебя?

– Марья, – ответила она, поднимая на атамана большие зеленые, мрачно мерцающие глаза. – Только чаще кличут Манюней.

– Так как мне прикажешь тебя звать-то? Марьей либо Манюней?

– Да хоть горшком называй, лишь в печку не сажай, – равнодушно отозвалась девка, делая попытку подняться, однако Заруцкий оказался проворней и схватил ее за плечо, докончив в лад:

– В печку не сажай и в постель не зазывай, так, что ли?

– Воля твоя, – отозвалась она равнодушно. – Что захочешь, то и сделаю. Уж лучше с тобой валяться, чем под кнутом дух испустить.

Ее унылая покорность вдруг разозлила Заруцкого. Да что он, в поле обсевок?! Он привык, что бабы да девки сами гонялись за ним, а уж та, которую он хотел взять, вприпрыжку бежала в его постель, а то и, не добежав, задирала подол под первым же кустом! Эта же кочевряжится как Бог весть что. Подумаешь, держал ее при себе какое-то время самозваный Димитрий, ну, надоела, ну, всякое бывает. Ему, Заруцкому, она тоже надоела бы. На всем белом свете, по его мнению, существовала только одна женщина, которая не могла бы ему надоесть, а прочие... луковая шелуха! Но вместе со злостью в нем пробудилось и желание, поэтому он вскочил, облапил девку, впился губами в рот и крепко помял ее груди.

Ого, и в самом деле – крутое тесто, грех жаловаться. Не ущипнешь!

Вдруг ему показалось, что до постели идти слишком далеко. Легко повалил девку на пол, задрал подол, растолкал ее ноги пошире, распустил вздержку шаровар и нашарил оголодавшим естеством пряно пахнущее лоно. Заруцкий любил повозиться с бабою, продлить удовольствие, однако эта чертовка вдруг что-то такое сделала, как бы взяла его всего в кулак и выжала, вывернула! Он извергся в единый миг, даже сласти особой не ощутил, одну только неловкость: как-то неладно все вышло, неласково, словно не любился, а некую нужду торопливо справлял.

Надо было бы поучить девку кулаками за то, что не угодила, однако Иван Мартынович так вдруг устал, что и наказывать ее было неохота. Только и мог, что сполз с нее на пол, да и прилег ничком.

Рядом было ее круглое, душистое плечо – Заруцкий приткнулся было к нему лбом, однако это плечо отчего-то все тряслось да вздрагивало. И дышала она как-то неровно, странно. Иван Мартынович слушал, слушал это сдавленное дыхание, пока не сообразил: да ведь Манюня ревмя ревет. Заливается слезами!

Тошновато как-то сделалось: не повредил ли он ей там чего-нибудь тайного, женского?

– Эй! – тронул дрожащее плечо. – Ну чего ты, а? Больно, что ль?

вернуться

29

Стакан (старин. ).