Все поправимо: хроники частной жизни, стр. 87

На мгновение возникает желание действительно поехать, сна все равно нет, но тут же чувствую жуткую усталость. Будить Гену, одеваться…

— С кем ты там? — спрашиваю я.

— Старый, все хорошие ребята, — орет Игорь, он всегда дико орет пьяный. — Знаешь, кто с нами гуляет? Сам Роман Семеныч Эпштейн, вот кто! Слушай, приезжай, прямо тут мы с ним и договоримся! И будем свободны, представляешь, на пенсию пойдем, старичок!

Киреев пьет в «Голден паласе» с Ромкой Эпштейном, который не пьет вообще и, насколько я знаю, в казино не играет… И при всех старый дурень болтает о делах. Интересно, кто там еще из конторы? Вполне может разделять мужскую компанию наша Верочка Алексеева, она, как известно, любого мужика перепивает и не пьянеет… Это плохо кончится.

— Не приеду, — говорю я в трубку твердо и как могу убедительно, пытаясь пробиться к сознанию пьяного, — и тебе советую немедленно валить оттуда, слышишь, Игорь?! Кончай болтать лишнее и езжай домой, лучше дома еще стакан выпей и спать ложись. Ты слушаешь?

— Бздишь, Солт… — Он громко вздыхает в трубку, потом раздается всхлип, и я понимаю, что он сейчас пьет, — бздишь… А чего бояться, Мишка? Давай, и правда, дела бросим, пусть молодые мудохаются, а мы отдохнем перед смертью… Приезжай луч…

Он отключается на полуслове.

Меня до сих пор коробит, когда при женщинах произносят простые слова. Хотя какие там женщины… Все равно противно. А Игорь перед молодыми выдрючивается…

И вдруг последние мои силы кончаются. Прямо в халате я падаю поверх одеяла, мысли путаются, к большому своему удивлению, я чувствую, что сейчас засну.

Может, Игорь прав, плюнуть на все, взять, сколько они дают, запереть дом и уехать с Ниной в Прагу, там все готово… или в Германию, например, в Баварию, там хорошо, юг, тепло, зелень, купить маленький складненький домик где-нибудь над озером, сидеть весь день на веранде пивной, смотреть на туристов… иногда смотаться в Лондон, погулять по городу… или в Австралию… в Австралию…

Сон одолевает меня, последним усилием я влезаю под одеяло, и тут же начинается кошмар, лицо Рустэма придвигается вплотную, я чувствую его дыхание, всегда отдающее запахом сырого мяса, наверное, желудок нездоровый, думаю я и вижу, что никакой это не Рустэм, это Женька, его желтое лицо, полосочки пластыря приклеены за ушами, чтобы скрыть разрывы кожи, это в морге постарались, собрали из кусочков, молодцы, а что я мог сделать, говорю я Женьке, что я мог сделать, ору я во сне, ничего нельзя было сделать, понимаешь, ничего, скоро я сам уеду, поехали в Австралию, Женька, поехали, ладно, поехали, соглашается он, только не в Австралию, ты же сам понимаешь, тебе в Австралию нельзя, нельзя, соглашаюсь я, и Женька улыбается, не поднимая глубоко ввалившихся темных век, он сильно изменился за эти три дня, которые прошли до похорон, да я и не хочу уже в Австралию, говорю я, нечего мне уже там делать, Нина, повторяю я, Нина, я не еду туда, но она молчит, я замечаю, что ни одного седого волоса нет в ее золотых прядях, вот и хорошо, думаю я, все устроилось, ей даже краситься больше не надо, сейчас пойдем на шестнадцатую станцию на пляж, там уже все наши, ты сошел с ума, говорит Нина, это же не Одесса, разве ты забыл, Одессы нет больше.

Утром Гена говорит мне, что я во сне кричал на весь дом, он хотел подняться и разбудить, но я сам замолчал. Нина пьет кофе и смотрит в глубину чашки, будто ищет там что-то. Она тоже, конечно, слышала мой крик, ее комната рядом. Но она никогда не скажет мне, что именно я кричал.

Глава пятая. Контора

Я ненавижу искусственный мрамор, которым теперь облицовывают все, в том числе ступеньки перед входами в дорогие магазины и конторы вроде нашей. И дело даже не в том, что эти ступеньки сверхъестественно скользкие, стоит встать на них хотя бы чуть-чуть влажной подошвой, как нога едет, словно по льду, подтаявшему в оттепель, приходится хвататься за перила, если они есть, нелепо изгибаться, чтобы устоять, многие просто падают, — дело не только в этом, отвратительные светло-серые плиты почему-то раздражают меня самим своим видом, а если я попадаю в помещение, где ими облицованы и стены, меня начинает тошнить, кружится голова… Тысячу раз говорил Магомету, тоненькому, чрезвычайно модного вида тихому пареньку, который у нас занимается хозяйством, никак не могу запомнить его фамилию, все знают, что он родственник Рустэма, и обращаются с ним не по чину и возрасту уважительно, тысячу раз говорил ему, что надо переделать ступеньки, он смотрит преданно в глаза, старательно кивает, завтра сделаем, Михаил Леонидович, и все остается по-прежнему.

Я поднимаюсь по проклятым ступенькам, Гена идет на шаг сзади и справа, как полагается. В лифте душно, пахнет чьими-то приторными духами, в темном зеркале отражается мое искаженное напряжением лицо — отчего это выражение не покидает мое лицо, даже когда я ничем не занят? И в кабинете душно, застоявшийся запах табачного дыма никогда не уходит отсюда, даже летом, когда работает кондиционер, а сейчас, когда открыта узкая форточка, этот запах смешивается с запахом летающих в холодном сыром воздухе выхлопных газов — мое окно выходит на тесную, забитую машинами улицу.

Екатерина Викторовна приносит почту, забирает пальто и уходит, наверняка ее уже нет и на месте — взяв с собой трубку радиотелефона, чтобы переключать на меня звонки, она отправилась в приемную Рустэма, где сидит его секретарша, называющаяся престижно «помощник», ее закадычная подружка Роза Маратовна, самое хитрое из всех известных мне живых существ. Теперь часа полтора, пока начальство занимается бумагами, они будут неслышным шепотом обсуждать все, что делается в конторе и о чем они знают наверняка лучше всех — по крайней мере меня.

Я просматриваю письма, это всякая чушь, которую в последнее время носят ко мне. Понемногу Рустэм уже вытеснил меня из реального управления основной деятельностью, хотя я по-прежнему член совета директоров и даже вице-президент компании. Но уже полгода я занимаюсь только рассмотрением просьб о спонсорстве, утрясанием мелких скандалов в провинциальных отделениях, назначениями внутри конторы на незначительные должности, не выше заместителя начальника отдела…

Звонит по внутреннему Киреев, справляется, на месте ли я, говорит, что сейчас зайдет. Мы предпочитаем обсуждать наши дела в моем кабинете, потому что его секретарша подслушивает еще более откровенно, чем моя, и делится услышанным вообще с кем попало, но уличить ее не удается да и сменить не получилось бы, потому что секретарш назначает Магомет, а он, конечно, разведет руками — постараюсь, Игорь Иванович, вы ж знаете, людей приличных сейчас найти трудно…

Выглядит Игорь ужасно, лицо опухло больше обычного, нос кажется длиннее и краснее, чем всегда, рубашку, похоже, он со вчера не менял. Тяжело плюхается в кресло перед моим столом и молча тычет в сторону шкафа. Я достаю очередную бутылку — пустая уже исчезла, значит, моя внимательная Екатерина Викторовна уже доложила Розе Маратовне о том, что вчера старые пьяницы опять среди дня жрали — и, попутно заперев дверь, разливаю понемногу. Игорь глотает, давясь, глаза его наливаются слезами, он подавляет рвотный позыв, дышит открытым ртом и понемногу приходит в себя.

— Ну, повеселился вчера с народом? — издевательским тоном спрашиваю я, мне не жалко Игоря, его клоунское поведение и жуткие манеры вредят нам обоим, меня считают таким же глупым и жалким стариком, каким кажется нашим стальным мальчикам и девочкам он. — Что Марина говорит?

Киреев женился, когда ему уже было под тридцать. Марина — наша ровесница, но всегда выглядела, на мой взгляд, старше. У нее внешность старой барыни из костюмного спектакля или фильма: нос с небольшой горбинкой, презрительно опущенные уголки рта, высоко взбитая пышная прическа и осанистая крупная фигура. Как бы для завершенности образа она носит небольшие очки, похожие на пенсне. Всю жизнь она проработала корректором в газете, лет десять назад Киреев уговорил ее работу бросить, она получала в месяц столько, сколько он уже тогда зарабатывал в час, а теперь у нее уже и возраст пенсионный… Игорь был изумленно счастлив тридцать с лишним лет назад, счастлив, насколько я понимаю, и сейчас, хотя о жене отзывается в соответствии с его дурацкими представлениями о том, что должен говорить о жене каждый мужчина, как о сварливой ведьме, называет ее в разговорах со мной «бензопила». Но в домашнем имени Машка, которое он для нее придумал, слышатся нежность и все то же первое удивление оболтуса с провинциальными корнями — как такая удивительная женщина могла выйти за меня, дурака?