Внеклассное чтение, стр. 112

– Самсон, – поправил Фондорин-младший.

– Государственная мудрость, сын мой, состоит не в том, чтобы плыть наперекор ветру, а в том, чтобы вовремя подставить под него парус. Августейший Внук, в отличие от своего родителя, дитя новых времен и новых устремлений. Ему и царствовать, чуть раньше или чуть позже. Маслов с Метастазио могут сколь им угодно суетиться и коварничать, воображая, будто изменяют ход истории, но…

Динь-динь-динь, доносился спереди серебряный звон колокольцев, с каждой секундой приближаясь.

Навстречу тройке по белой дороге неслась запряженная белой шестеркой белая карета на полозьях – будто сама Царица Зима ехала осматривать свои владения.

– Mon pere примите в сторону, – перебил оратора Самсон, не придумав, как обратиться к новообретенному отцу по-русски – слово «папенька» язык произносить отказывался. – Вон как гонят. Не сшибли бы.

Фондорин дернул вожжи, заворачивая коренника на обочину.

Но остановилась и чудесная карета.

Кучер крикнул с высоких козел:

– Эй, служивый, где тут у вас поворот на сельцо Осушительное? Не проехали мы?

Из окна экипажа высунулась дамская головка в собольей шапочке.

– Не Осушительное, а Утешительное, стюпид!

Данила издал диковинный звук, средний между стоном и всхлипом, Самсон же закричал что было мочи:

– Павлина!

То, что последовало далее, до некоторой степени напоминало знаменитое античное творение «Лаокоон и его сыновья, опутанные змиями», ибо в переплетении объятий, взмахах рук и быстром перемещении лобызающихся голов нелегко было разобрать, какая часть тела кому принадлежит. Производимым же шумом сия сцена могла бы поспорить с финальной картиной пиесы «Триумф добродетели», которую покойный царский воспитанник Митридат видел в Эрмитажном театре – как и в «Триумфе», все восклицали, плакали и ежемгновенно благодарили то Господа, то Разум.

Самсон просто повизгивал, даже не пытаясь сказать что-либо членораздельное.

Данила нес чушь:

– Знак свыше… Еще разок, всего разок… Спасибо, Разум! Ах, теперь и умереть… Какое счастье! Какое несчастье!

Одна Павлина говорила дело, но остальные двое ей мешали – то старого надо было целовать, то малого.

– Полночи металась, сон не шел… Чувствую – не могу! Грех, а не могу! Лучше в петлю… Бросилась к вам, Данила Ларионович, а вас нет! Слуги говорят, еще вечером уехали, с какими-то ярыжками, на тройке. Догадалась – в Утешительное, больше некуда… Велела запрягать! Дорогой все обдумала, все решила! Боялась только, не найду. Слава Богу, нашла! Чего мы так напугались? Кого? Платона Зурова, его итальяшку вихлястого? Пустое, много шуму из ничего. Это они в Питере всесильные, а держава у нас, благодарение Господу, большая. Чем от дворцов дальше, тем привольнее. Уедем, Данила, на край света. У меня завод за Уралом, от мужа остался. Две тыщи верст от Зимнего, а то и больше. Не достанет нас там Метастазио, а сунется – ты ему живо укорот дашь. Побесится князь Платон, да и успокоится – сыщет себе другой предмет, покладистей меня. Поедем, Данила! Будем жить и любить друг друга – сколько Господь даст. И Митюшу возьмем. Надо только его батюшке с матушкой объяснить, что это ради его спасения.

– Не надо им объяснять! – крикнул Самсон, покоренный величавой простотой идей. А еще говорят, будто женский пол разумом слабее мужского. – Я и так поеду!

– Но я слишком стар для вас, – сказал Фондорин испуганно.

– Любящие всегда одного возраста, – назидательно ответила графиня.

– Я нищ, у меня ничего нет.

– А это слова обидные. После будешь просить у меня за них прощения.

– И наконец, – совсем потерялся Данила, – у меня дитя от прежней женитьбы. Вот оно, перед вами. Я искал его и нежданным образом нашел.

Павлина озадаченно перевела взгляд с Фондорина на мальчика и, кажется, догадалась, в чем дело.

– Это не твое дитя, а наше. И ежели ты не женишься на матери своего сына, то утратишь право именоваться порядочным человеком. Гляди, ты совсем его заморозил в своих убогих санях. Беги в карету, Митюша.

– Я Самсоша, – поправил сын.

* * *

Перед самой Драгомиловской заставой догнали гренадерскую роту, видно, возвращавшуюся с плаца. Впереди маршировали барабанщики, ложечники, мальчики-флейтисты. Сбоку вышагивал субалтерн – ротный капитан по утреннему времени, должно быть, еще, почивал.

Флейты монотонно высвистывали строевую мелодию, барабаны стучали невпопад, ложечники и вовсе не вынули своих кленовых инструментов.

Павлина велела кучеру остановиться. Поманила офицера.

– Скажите, господин военный начальник, умеют ваши музыканты играть «Выду ль я на реченьку»?

– Как же, сударыня, – ответил румяный от мороза офицер, с удовольствием глядя на красивую даму. – Новое сочинение господина Нелединского-Мелецкого, вся Москва поет.

И пропел звонко, чувствительно:

Выду ль я на реченьку, погляжу на быструю,
Унеси ты мое горе, быстра реченька, с собой!

– Так пусть сыграют, – попросила Павлина; – И коли постараются, всей роте на водку.

– А мне что? – томно спросил субалтерн.

Из глубины экипажа колыхнулся было суровый Данила, но графиня толкнула его в грудь – сиди.

– А вам поцелуй, – пообещала она. – Воздушный.

– Идет!

Офицер обернулся к музыкантам.

– Ну вы, мухи сонные! Хватит нудить. Давай «Реченьку»! Да живо, радостно! Барыня магарыч дает. Раз два-три! Эй, флейты, начинайте!

Глава двадцать третья

Отцы и дети

И флейты чисто, проникновенно заиграли душераздирающий вальс, оплакивавший солдат, которые пали на далекой, давно забытой войне.

Вряд ли когда-нибудь это маленькое, недавно возрожденное из запустения подмосковное кладбище видело такие похороны – разве что в 1812 году, когда здесь хоронили воинов, что скончались от ран после Бородинского сражения. Очень вероятно, что где-то здесь, в одной из братских могил тех, «чьи имена Ты, Господи, веси», лежал и дальний предок Николаса, молодой профессор Московского университета Самсон Фандорин, записавшийся в ополчение и пропавший без вести в деле при Шевардинском редуте.

Но только и тогда, два века назад, вряд ли на церковном погосте могло собраться столь блестящее общество – чтоб траурные мелодии исполнял секстет с мировым именем, а на аккуратных дорожках, меж тщательно реставрированных старых и еще более роскошных новых надгробий, теснилось такое количество красивых и знаменитых женщин. Были, конечно, и мужчины, но прекрасный (не в учтивом, а самом что ни на есть буквальном значении этого слова) пол явно преобладал. Редкие снежинки медленно летели с опечаленных небес, чтобы эффектно опуститься на соболий воротник или растаять на холеной, мокрой от слез щеке.

Вдовы не было, да и не могло быть. Во-первых, потому что из спецотделения психиатрической больницы не выпускают даже на похороны собственного мужа. А во-вторых, потому что убийце нечего делать у свежевырытой могилы своей жертвы.

Соболезнования принимала дочь, она же наследница усопшего. Маленькая девушка со строгим, бледным лицом стояла возле усыпанного дорогими цветами палисандрового гроба и с серьезным видом слушала, что нашептывали ей всхлипывающие красавицы. Одним отвечала что-то, другим просто кивала. Соболезнования были долгими, так что к девушке выстроилась целая длинная очередь.

Отовсюду доносились звуки рыданий – от сдержанно-трагических до откровенно истерических.

Известно, что внезапная и, в особенности, драматично внезапная смерть всегда поражает воображение больше, чем мирная кончина, а покойный покинул мир чрезвычайно эффектным образом: чтобы любимая жена во сне перерезала скальпелем горло – такое случается нечасто. Но одно лишь сострадание к безвременно оборвавшейся чужой жизни не способно вызвать такую бурю скорби. Столь неистово оплакивают лишь самих себя, думал Николас, стоявший в траурной веренице самым последним.