Островитянин, стр. 40

Все это я и выложил Петкову, скрыв от него, разумеется, кое-какие детали. У любой откровенности должны быть разумные пределы, и ДС совсем не следовало знать, кто и когда рассказал Багрянову о Лулчеве. Другое дело — технические подробности, всякие там справки о суммах, полученных советником от англичан. Попроси их Петков от меня и прояви настойчивость, я бы, пожалуй, выложил все, что помнил, но заместитель начальника отделения В, очевидно, располагал какой-то своей информацией о проделках Лулчева, и дело ограничилось констатацией факта.

На сей раз заместитель начальника отделения В дважды не прогадал: в отношении явки в храме и связей его превосходительства. И то и другое — сущая правда. Зато Петков, в свой черед, поступил в высшей степени некорректно, мороча голову бедняге Слави. Ах, Петков, Петков! Я готов держать пари, что действует он не на свой страх и риск! Да, директор полиции Павел Павлов шею тебе свернет, как цыпленку, дружище Атанас, дай лишь ему пронюхать о нашей с тобой частной договоренности... Кто стоит за тобой? Кто вручил тебе конверт для передачи мне? Кто позволил держать Багрянова столько дней на вилле, не прибегнув ни к одному из методов регистрации — фотометрической, дактилоскопической, арестантской? И наконец, кому перепродал ты дело Лулчева, выхлопотав себе вознаграждение? Павлу Павлову? Начальнику военной разведки полковнику Недеву? Министру внутренних дел?..

Двадцать тысяч шагов. Все.

Марко — унылый Санчо Панса — бочком протискивается в дверь и становится у порога. За его плечом молчит Бисер.

— Извольте побриться, господин, — говорит Марко тоном слуги из хорошего дома. — Господин Петков приказал вас постричь и побрить.

18

...Я волнуюсь.

Не за себя волнуюсь, за дело. Наверное, так чувствует себя командир, посылая людей в атаку — вперед, в неизвестность, к притихшей до поры черной линии чужих окопов.

Нервничает и Петков.

Мы стоим на трамвайной остановке недалеко от школы запасных офицеров. Идет тихий крупный снег и тут же тает; в углублениях рельсов скапливается темная подвижная вода. Снег пошел где-то с полуночи, сопровождаемый капелью. Она звенела под окнами, обваливала сосульки и с трудолюбием дятла клевала жестяные подоконники. Петков, незадолго до того прибывший на виллу, в мокром плаще сидел в углу и безостановочно, одну за другой, истреблял сигареты. Пепел, похожий на цилиндрики артиллерийского пороха, был рассыпан где попало — на столе, на полу, в складках брюк. Мы обговорили все, глаза у меня слипались, но Петкову было мало — он раз за разом возвращался к одному и тому же, не уставая и не повышая голоса. В конце концов мне надоело, и я запротестовал.

— Сколько можно? Я все понял — и о вас и о себе. Надо ли повторяться?

— Считаете, не надо? — сказал Петков. — Как знать! От повторения вреда не будет; зато, если что-нибудь напутаете, пеняйте на себя... Главное, ведите себя смирно.

До этого Петков битый час объяснял мне, чем все кончится, если я попытаюсь отступить от инструкций. Я слушал его вполуха и радовался, что все скоро кончится. Капель обрабатывала подоконники, и сосульки ухали, мягко взрываясь в сугробах; для ощущения благополучия не хватало мурлыкающей кошки.

Волнение пришло ко мне только сейчас, на остановке. Мы добрались сюда на двух автомобилях — в головном ехали агенты, в другом — мы с Петковым.

Ноги у меня мерзнут, и я тихонько постукиваю каблуками, украшая брюки стоящего рядом Петкова серыми точками грязи. Агенты — их четверо — зябнут поодаль, одинаковые, в плащах с поднятыми воротниками. Им еще предстоит померзнуть, околачиваясь возле храма. Заутреня протянется не менее часа, и я, думая об этом, испытываю некоторое удовольствие.

Трамвая все нет и нет. Я выплясываю ритмический танец и рассматриваю забеленный снегом склон напротив. Трамвайная линия проложена у подошвы невысокого холма, за которым — если взять вправо — лежит Лозенец, самый что ни. на есть респектабельный квартал Софии. О том, что за моей спиной расположен стрелковый полигон, я стараюсь не думать. На полигоне расстреливают.

Петков вплотную придвигается ко мне, берет под руку. Он неестественно оживлен; губы растянуты в улыбке.

— Замерз, бай-Слави?

— Опоздаем к заутрене, — говорю я и пристукиваю каблуками.

— Не о том беспокоишься, — говорит Петков, — Моли бога, чтобы он пришел,

— Трамвай?

— Т в о й  человек.

— Придет. Послушай, надо ехать в машине. Ручаюсь, нас некому засекать.

Остановка пуста — только мы шестеро, и я говорю громко. Агенты поворачиваются на голос, а Петков изо всей силы сжимает мой локоть.

— Потерпим. Христос и тот терпел.

Один из агентов длинно, с присвистом зевает. На лице у него скука и томление. Он мелко крестит рот и, не отнимая пальцев от губ, дует на них. Глядя на него, зеваю и я, и как раз в эту минуту с воем раздавленной собаки возникает трамвай — желто-красный вагончик, не спеша скатывающийся вниз, под уклон. Пальцы Петкова впиваются в мой локоть, и по мышце до плеча молнией проскакивает судорога. Я невольно вырываю руку, заставив агентов встрепенуться. Тот, что зевал, делает шаг ко мне и лезет в карман.

— Ты чего? — окликает его Петков. — А ну на место! И чтобы не лезть к нам в вагоне. Держитесь поодаль, поняли? А ты не дергайся, бай-Слави. Они могут не понять, в чем дело... Ну с богом!

Я сжимаю зубы и карабкаюсь на обледенелую подножку подошедшего трамвая. Петков подталкивает меня в спину, помогает не соскользнуть. Рука у него твердая.

В трамвае пусто. Лишь у будочки вожатого дремлет, кивая при толчках, пожилая крестьянка в шопском платке. Платок в нескольких местах заштопан; я успеваю заметить это, пока Петков, звеня стотинками, расплачивается и садится, притиснув меня к стенке.

Плечо Петкова наваливается на мое. Губы приникают к уху.

— Бай-Слави. Ты слышишь меня? Не вздумай глупить в храме. Уйти тебе не дадут. Ты понял?

— Угу, — говорю я, чувствуя на щеке капельки слюны.

— Ты узнаешь его?

— Откуда? Говорил же тебе: он сам меня узнает.

Петков отодвигается, чтобы через секунду вновь придавить меня к стенке. Шепот буравит перепонки.

— Наступишь мне на ногу, когда он подойдет. Два раза.

— Помню.

— Веди себя так, словно меня нет.

— Хватит, — говорю я сердито. — Сколько можно? Если ты в чем-то не уверен, давай вернемся.

Я вытираю со щеки слюну и раздраженно отстраняюсь. Я что ему — железный, каменный, бетонный, кирпичный? Египетская пирамида, что ли? И когда только настанет конец? Знал бы кто-нибудь, как я устал!

А Петкова все несет. Он не может или не хочет остановиться. Слова выскакивают из него, стертые, не имеющие смысла. О чем говорить, если все решено? Если все, до самой последней запятой, обговорено еще там, на вилле? Я выстраиваю глухую стену, отгораживаюсь ею и пытаюсь жить сам по себе — шевелю пальцами в ботинках, отогревая ноги, считаю штопки на платке крестьянки.

— Вставай, бай-Слави! Пересадка. Живее!

Стена, воздвигнутая с немалым трудом, рушится, и я, поднявшись, двигаюсь к выходу. Один из агентов прет за мной через весь трамвай и выскакивает уже на ходу. Прыгает он неловко, подворачивает ногу, и Петков, услышав вскрик за спиной, не оборачиваясь, рычит:

— Болван! — И ко мне: — Не отставай, бай-Слави.

Спотыкаясь, я перехожу пути; останавливаюсь, и почти сразу же подходит вагон — череда светящихся квадратов, опушенных инеем. Желто-красные бока посеребрены. Дошагивая до подножки, я провожу по серебру растопыренной пятерней и оставляю на ней волнистую нотную строку. «Ля!» — вызванивает трамвай. «До!» — протягивают, сдвигаясь с места, колеса. «Соль!» — чистенько тренькает колокольчик в будке водителя. Не трамвай — музыкальная шкатулка.

Не хочу думать. Ни о чем.

— Бай-Слави! — толкает меня в бок Петков. — В храм войдем вместе. Не забудь снять шапку и перекреститься.

— Без креста нельзя?