Богема, стр. 54

И так далее, и так далее. Я не выписываю большего количества примеров только ввиду дороговизны бумаги и трудности книгопечатания.

С огнем у тебя самые приятельские отношения.

Может, тебе покажется странным, что ты Рюрик Огневич. И, как истинный сын своего отца, ты унаследовал от огня не только его тишину (ибо огонь тих!), но и его бесформенность. У огня нет формы, а есть только бытие и вариации; у твоих стихов тоже нет формы, они деформированы. Вот сейчас я приведу тебе твои же строки.

… Земная кора – обратная сторона медали,
А лицевая закрыта зеленой плесенью.
… Нет ни одного события без причины,
В густом смешении мы поймем все знаки.
У загоревшейся пыльной лучины
Я сниму кольцо, толстое, как шина,
И забуду о несуществующем браке.
… Я кусочек основания треугольника.
О пространство! Хрустни своими пальцами.
С вами, с вами я, с оскорбленными, с раскольниками,
С монастырскими кликушами и скитальцами.

Таких примеров можно выписать сотни. Но неужели кто-нибудь здесь найдет намек на форму? И отрицая форму, кто же, глухонемослепой не почувствует, что это стихи, что это настоящая поэзия, отрешившаяся от бренного земного тела и сохранившая свою душу.

«Я ненавижу тело бренное» писал ты когда-то, и стихи подслушали эту строку и утратили свою форму, свое тело.

Твои строки, которые я всегда любил и люблю, которые зачастую дразнят и раздражают меня именно своей бесплотностью, – это какие-то знаки, которыми обмениваются марсиане с землянами. Это звездное подмигивание потустороннего грядущего.

И вот своею пламенностью ты близок нам, ты имажинеешь.

Имажинизм не только литературное течение. Имажинизм имеет и определенное философское подсознательное обоснование. Это строительство нового – анархического, индивидуалистического – идеализма.

Имажинистом мы называем не того, кто помещает сто образов на сто строчек, а того, кто почуял яйцо слова с проклевавшимся птенцом.

Даже среди позитивного футуризма ты не утратил своего самоочищающегося и всеочищающего идеализма, и, творя нестройную систему гармоничной межпланетной религии, ты утверждаешь тот анархический диссонанс, который приведет остывающую землю к новому солнцу.

Настанет миг, земля остынет, солнце потухнет, и тогда нужен рычаг, который передвинет земной шар к новому солнцу. Это передвижение нельзя создать ни манифестом, ни декретом. Для этого необходим ирреальный рычаг, и этим рычагом может быть только вера, хотя бы вера в этот рычаг.

Настанет страшный мир страшного суда, не Божественного, а земного. Я говорю о грядущей революции вещей, которые восстанут на человека, на их поработителя. И в этой революции будет то, что особенно жутко. Она будет без веры, без религии. Ни одно человеческое, земное, да и небесное движение и восстание без религиозного момента не может завершиться победой. Иначе это брюховая революция, обреченная рано или поздно гибели. И в этот страшный миг вещевой революции нужна человечеству вера в свое вековечное существование. И эту веру мы, поэты-имажинисты, обязаны культивировать и воспитывать, ибо без этого мы не нужны. А наружность наша – это наш главный лозунг.

Ты неверующий человек, ибо к Богу, несмотря на свои выклики, ты относишься с еще меньшей почтительностью, чем штамповый богоборец Маяковский, но ты верящий. И в этом твоя религиозность. Ибо высшая электрическая религиозность в том, чтобы веровать в нивочто, а не во что-то! Дорогой, изумительный Рюрик! Тем, кто говорит, что ты не имажинист, только потому, что % твоих образов не подходит под логарифмические выкладки новых теоретиков искусства, плюнь в глаза! Ибо не понимают они, что в имажинизме основное не в % образов, а в отношении к миру.

Философия дилетантов есть высшая и наисправедливейшая философия в мире, ибо философия философов есть профессиональная работа и обязанность. Я вообще бы тех, кто печатает: «Кошкодавленко – философ», посылал бы на биржу труда, ибо это сознательное лодырничание. Подобно тому, как некогда женоподобные юноши оскардориановского типа говорили: «В три я обедаю, а от четырех до шести занимаюсь душевными переживаниями», так те же и все эти наши философы, начиная с Христа и кончая Андреем Белым, – профессиональные неврастеники и лодыри.

Душа без тела – вот поэзия имажиниста Рюрика Ивнева, и мы, несогласные с тобой, когда-нибудь придем к тебе, может быть, в тот миг, когда неизбежный костяк встанет возле нашего жизненного ложа.

Пока прощай, испепеленный Рюрик! Феникс меня не понимает, я часто не понимаю тебя. Но это не важно. Будет миг, и на том свете мы хорошо поймем друг друга.

Жму пока твою руку, если только есть она у тебя.

Твой Вадим

Ты знаешь, что театр для себя имеет большое значение в нашей жизни. И то, как человек носит свой костюм, определяет его сущность. Я помню тебя в длиннополом сюртуке, разве ты носишь его не как рясу? Это лишний раз подтверждает, что ты имажинистический архимандрит».

Приезд Сони

Автомобиль Лукомского остановился у заснеженного подъезда дома на Чистых прудах. Молодой управдом с хитрющими глазами, расчищавший с дворником проезд, воткнул лопату в снег и почтительно поклонился вышедшей из машины Соне.

– Хорошо, мы вовремя забронировали вашу комнату, – сказал он, поглядывая на Лукомского. – Меня чуть не разорвали кандидаты на жилплощадь.

– Вы домоуправ? – спросил Лукомский.

– Изволили угадать-с! Домоуправ-с!

– Мне кажется, вас трудно разорвать на части.

Глаза управдома забегали. Он не нашелся что ответить и развел руками.

– Какой номер мне отведут в «Метрополе», – обратился Лукомский к Соне, – вы узнаете у дежурного. Часа два вам довольно для отдыха?

– Даже меньше.

– Ну и ладно.

Петр Ильич уехал.

– Кем он вам доводится, Софья Аркадьевна? – спросил управдом, отводя в сторону тающие глаза.

– Начальством, – ответила Соня, пряча улыбку.

– Сразу видно-с. Представительная фигура-с!

Соня вошла в подъезд и через минуту была у себя. Опять Москва, но странно, в каждый приезд она кажется не похожей на прежнюю. А может, меняется не город, а наши глаза и ощущения? Ей казалось, что она любит Москву. Вспомнилось раннее утро. Это было давно, она училась в гимназии. Уезжая в Тверь на зимние каникулы, рано встала, чтобы ехать трамваем до вокзала. Зимний воздух был каким-то лиловым. Соня стояла на Арбатской площади у остановки, лержа в руке маленький чемоданчик, казавшийся игрушечным, как и эта небольшая, уютная площадь. И все вокруг было игрушечным: дома, трамваи, люди. Маленький вагончик, в который она вошла, казался ярким и веселым. Прошли годы, глаза впитали многое, но вид только что проснувшейся Арбатской площади в лиловой дымке свежего морозного утра запомнился ярко и выпукло.

У каждого города своя история, памятники старины, о которых знают не только местные жители, но и люди других стран, а иногда и весь мир. Но у Сони, помимо исторических мест, был собственный уголок Москвы, любимый больше общепризнанных, образ которого она носила в сердце, как древние люди священные амулеты. Соня помнила Москву с восьми лет, когда мать привезла ее к своей сестре, преподававшей математику в одной из лучших частных гимназий.

Любовь к чтению приглушила в ней потребность к играм и развлечениям, свойственным детям ее возраста. К окончанию гимназии по своему умственному развитию она оказалась выше многих подруг. Однако с ней не случилось, что часто происходит в таких случаях с молодежью. Она не только не кичилась знаниями, а старалась скрыть их от окружающих. Подруги любили ее за отзывчивость, чуткость и умение говорить правду так, что это никого не обижало. Ее правда не колола глаза.