Богема, стр. 51

– Что, отец, – спросил Сережа, – чаем забавляешься?

Сергей Иванович повел нас в свою комнату, скромно обставленную, но с роскошным самоваром, с которым не расставался, кажется, всю жизнь. Тут же стоял стакан черного, как деготь, чая.

– Будете? – спросил он, вынимая из шкафчика кружки.

– Нет, – ответил Есенин, – только что полоскали горло кипятком, чтобы не замерзнуть, а здесь тепло, можно и без чая.

– А где Борис?

– Борис Тимофеев, как тебе известно, коммунист и общественный деятель, ему дома наслаждаться покоем, теплом и чаем не положено. Это мне, бездельнику, можно не выходить.

Есенин засмеялся:

– Знаем, отец, как ты бездельничаешь. За месяц два тома накатал! И это в холоде, на задворках Москвы, а здесь, в тепле да уюте, и четыре напишешь. Вот беда, бумаги нет! Кто печатать будет? Для стихов с трудом достаем, а уж роман долго ждать придется. Платить будут, не волнуйтесь, а вот печатать трудновато.

Гусев-Оренбургский слушал Есенина с легкой улыбкой.

– Ты, Сережа, еще в пеленках лежал, когда я жить учился, и не тебе беспокоиться, где и как меня будут печатать.

– Ну вот, папаша обиделся, – заулыбался Есенин. – Я по доброте душевной. Время-то трудное. Хотел посоветовать, тем более у меня есть возможность.

– Давайте чай пить, – вмешиваюсь я. – Да, – обращаюсь к Есенину, – я думал, что квартиру надо устраивать, а здесь все готово, даже мебель есть.

– Ну, вот и переезжай из своего ледника.

Немного подумав, отвечаю:

– Завтра перееду.

– Пойдем, посмотрим твою келью.

Есенин вышел в коридор и открыл одну из дверей. Комната была меньше, чем в Трехпрудном, вся утопала в солнце и обставлена как скромный гостиничный номер, зато радиаторы работали на славу.

– Итак, решено, – сказал Есенин, – завтра ты будешь здесь. Торопишься? Ну иди, иди, я останусь, мне нужно докончить одно стихотворение.

Рождение акростихов

В этот вечер Есенин был, как всегда, самим собой, но что-то вырывалось из него, как искры от кремня, внезапно освещая черты характера.

Он был возбужден, но не от вина, которого в этот вечер не пил. Возможно, его беспокоила мысль, что затея с коммуной писателей, осуществленная на деле, оказалась не такой уж блестящей, ибо бесконечные вереницы друзей, знакомых и полузнакомых тянулись к теплому уголку на Козицком и, конечно, мешали работать. Сегодня он в этом убедился. Толчею в первые дни после переселенья он принимал сначала за праздник по случаю новоселья, но когда это «новоселье» побило рекорд всех самых длительных празднеств, понял, что попал в безвыходное положение: закрыть дверь квартиры перед красными носами замерзающих друзей – жестоко, объявить дни приема – слишком официально. Его мучило, что друзья, которых он привлек к своей затее, не могли работать, а ведь коммуна создавалась для работы, а не для безделья.

Борис Тимофеев, талантливый литератор, скромный и отзывчивый, молча переносил неудобства, являвшиеся результатом необдуманного шага Есенина, и это еще больше расстраивало.

Гусев-Оренбургский – единственный коммунар, который не обращал внимания на суету. Он запирался в своей комнате и работал как вол.

Иван Касаткин с раннего утра до поздней ночи проводил в редакции и, возвратившись домой, засыпал как убитый.

Приходил к нам один из самых доброжелательных литераторов старшего поколения Иван Рукавишников, сразу примкнувший к молодым советским писателям. Он излечился от всех пороков уходящего мира, кроме одного – безграничной любви к спиртным напиткам. Сегодня вечером он заснул в моей, кровати, когда меня не было дома. И сейчас при помощи Бориса Тимофеева Есенин перенес его в комнату Касаткина, спавшего крепчайшим сном. Завернувшись в простыню, жду конца этой процедуры. Есенин вернулся, уложил меня в свою кровать и сказал:

– Теперь тебя никто не побеспокоит. Я быстро наведу порядок. Сейчас приду. Спи, я тебя не разбужу.

Уставший от непривычных ночных «путешествий» из одной комнаты в другую, я моментально заснул, но в доме, где порядок занимал последнее место, полный покой был невозможен. Проснулся от шума упавшей этажерки и звона разбитого стекла. Вслед за этим слышу возбужденный голос Есенина:

– Когда же кончится этот кавардак?!

Два гостя, едва знакомые Сергею, пытаются улечься на полу, чему мешает поверженная этажерка.

Чувствуя, что предстоит новое переселение, заворачиваюсь в простыню.

– Пошли они к черту! – вскричал Есенин. – Идем, устроимся в другом месте.

С необыкновенной ловкостью он собрал подушки, простыни, одеяла и, поддерживая их подбородком, вышел из комнаты. Я, полусонный, двинулся следом.

Есенин повел меня в конец коридора, где помещался еще не заваленный вещами сравнительно просторный чуланчик с запасными тюфяками. Там аккуратно постлал постель.

– Сюда ни один дьявол не заберется, – сказал он. И, желая объяснить причину своего оптимизма, показал большой, слегка ржавый ключ. Быстро разделся и, закрыв дверь на замок, лег рядом. Заснули мы сразу.

Проснулись часов через десять. В верхнее окошечко чулана врывались лучи добродушного утреннего солнца. В квартире – полная тишина.

Есенин сладко потянулся.

– Боже мой! Как мало надо человеку: крепко чувствовать свое тело и хотя бы несколько лучей солнца. Ты выспался? – Он пристально взглянул на меня.

– Как беженец, потерявший дом, но после долгих скитаний нашедший теплую постель.

– Однако, надо пойти на разведку.

– Какая тишина… По-моему, в квартире никого нет.

– Бывает и зловещая тишина. Представь, что все еще дрыхнут.

Есенин открыл дверь и через две минуты радостно закричал из коридора:

– Рюрик! Ни души, кроме оренбургского отшельника. Пьет крепкий чай с сухарями и зовет нас.

Я радостно вздохнул.

– Иду, иду… Да будет благословен Оренбург! Что может быть лучше стакана крепкого чая!

– Это плагиат! – воскликнул Есенин. – Так говорил или писал Чайковский.

– Он говорил иначе. Перед сном и с коньяком.

Через десять минут мы сидели в комнате Сергея Ивановича, невозмутимого и спокойного, как природа в периоды отдыха после бурь и гроз.

После чая Гусев-Оренбургский аккуратно вымыл стаканы, не позволив нам помогать, а потом засел за рукопись. Я пошел в свою комнату, в которой никто из ночевавших гостей не пытался навести порядок. Есенин поморщился:

– Вот свиньи! В моей комнате, может, чище?

Он пошел к себе, но тотчас вернулся.

– Те же декорации.

Мы начали убираться. Есенин делал это быстрее, не сердясь на мою медлительность. Во время уборки я заметил:

– Мысль у меня мелькнула: давай напишем друг другу акростихи.

– Признаться, я только подумал: хорошо бы написать друг другу стихотворения. Четыре года прошло, как мы обменялись посланиями. Хочешь акростих – давай. Я их не писал, но попробую. Только в разных комнатах.

– Конечно в разных, – мне стало весело, – мы же не за школьными партами.

– И еще условие. Сойдемся, когда оба закончим, и не будем стараться обогнать друг друга.

– Принимаю.

Я сел за стол, а Есенин пошел к себе.

Написав в четырнадцатом году несколько акростихов друзьям и одному старому поэту, творчество которого любил, без особого труда записываю рождающиеся строки:

Сурова жизнь, но все ж она
Елейно иногда нежна.
Раз навсегда уйди от зла.
Гори, но не сгорай дотла.
Есть столько радостей на свете.
Юнее будь душой, чем дети.
Едва ли это не судьба —
Сегодня мы с тобою вместе,
Еще день, два, но с новой вестью
Нам станет тесною изба.
Игра страстей, любви и чести
Несет нам муки, может быть.
Умей же все переносить.