Богема, стр. 46

Но строки летели, как разгоряченные кони, нигде не спотыкаясь. Образы один ярче другого плыли над ними, как облака.

Когда он кончил читать, я не мог сдержать восторга и, как это было принято у нас, когда какое-нибудь из прочитанных стихотворений очень нравилось, обнял Есенина и поцеловал. Он почувствовал искренность моего порыва и сказал:

– Ну, раз оно тебе так нравится, я посвящаю его тебе.

Через несколько дней оно было опубликовано в газете «Советская страна».

Прочитав его, я понял, что стихотворение выиграло бы больше, если бы Есенин закончил «Пантокра-тора» предпоследней строфой:

За эти тучи, эту высь
Скачи к стране счастливой.

Последняя строфа оказалась тем срывом, которого я опасался, но при чтении Есенина не заметил. Вот эта строфа:

И пусть они, те, кто во мгле
Нас пьют лампадой в небе,
Увидят со своих полей,
Что мы к ним в гости едем.

Я сказал об этом Сергею, но он, хитро улыбаясь, обратил все в шутку:

– Ну, кто там разберет!

Я не люблю купюр и, вспоминая, при каких обстоятельствах Есенин читал «Пантократора» и почему посвятил его мне, привожу этот эпизод.

Тишайший поэт

Трудно представить, что этот огромный, молчаливый, почти косноязычный молодой человек, выглядевший гораздо старше своего возраста, – родоначальник самой бурной, шумливой и напористой литературной школы, пришедшей на смену символизму и акмеизму.

Поэт огромного дарования, но настолько необычного, что так называемая широкая публика при любом социальном строе не понесла бы его на руках, как носит поэтов, которые сами в душе сознают, что они пигмеи по сравнению с тем, на кого не обращают внимания.

Хлебников сидел в моей комнате. Горячий чай, который мы пили, отчасти заменял отопление, не действовавшее почти в каждом доме. У меня было впечатление, будто Велимир слишком много знает и стесняется, боясь придавить знаниями собеседника, как человек, обладающий чрезмерной физической силой, чувствует себя связанным и стесненным в присутствии обычных людей, опасаясь неловким движением причинить им боль. С Хлебниковым нельзя говорить просто и свободно, как с Есениным или Мариенгофом, с ним можно перекидываться словами. Со всеми друзьями я был на «ты», с Велимиром – на «вы». Он отвечал мне тем же. На «ты» мы сбивались лишь изредка.

– У меня нет комнаты, – сказал Хлебников. – Можно иногда приходить к вам днем, когда вас нет дома, и писать?

– Конечно, но у меня очень холодно, я прихожу домой только ночевать.

– Холодно сейчас везде, – заметил он.

У меня были запасные ключи, и я передал их Велимиру со словами:

– Хозяйку я предупрежу, что вы будете заходить днем и заниматься. Домработница у них славная. Она будет ставить самовар, и вы согреетесь чаем.

– Почему вы не обзаведетесь «буржуйкой»?

– Я не раз спрашивал об этом хозяйку, она не сдает позиций барской крепости. А при слове «буржуйка» ее кидает в дрожь.

После длительной паузы Хлебников сказал:

– Мариенгоф просил меня дать стихи для какого-то сборника.

– Дадите?

– Не знаю, – задумчиво произнес он. – Меня больше волнует переиздание моей книги «Окно в цифры».

Не успел я выразить восхищение этой книгой, вышедшей в 1916 году, как Хлебников спросил:

– Можно воспользоваться вашим пледом?

Я улыбнулся.

– Конечно.

Встал и накинул его на плечи гостя. Он слегка пожал мои пальцы и в эту минуту еще больше стал похож на беспомощного ребенка. Наступило долгое молчание, после которого он произнес глухим голосом:

– Цифры – это все. Мне хотелось бы многое сказать и написать, но до этого думаю переиздать «Окно в цифры». Она хоть и разошлась быстро, но прошла незамеченной. Это вполне естественно: до революции на нее не могли обратить внимания. Глаза у людей были застланы пеленой. Октябрь открыл их, чтобы смотреть во все стороны. Мир стал другим, и люди должны стать иными. Незыблемы только цифры, к счастью, они за нас, а не против.

Раздался стук в дверь. Вошел Ройзман. Увидев Хлебникова, всплеснул руками:

– Теперь я понимаю, в чем дело! Новую группу организуете. Оба тихие и незаметные, а готовитесь взорвать старую литературу! Сознавайтесь, что готовите манифест! Меня провести трудно. Я сразу все понял! Но если манифест толковый, я подпишу его. Вам же выгодней – чем больше подписей, тем лучше.

– Смотря чьи подписи. – Я засмеялся.

– Что ты хочешь сказать? Моя подпись не солидна?

– Матвей! Я шучу. Мы с Велимиром согреваемся горячим чаем, и никаким манифестом здесь не пахнет.

– Ну-ну, рассказывай сказки кому-нибудь другому. Я вижу всё на пять аршин под землей.

– А вот воображение твое никакими аршинами не измерить.

– Голову даю на отсечение…

– Сейчас она будет отсечена, – перебил я его. – Ты видишь на столе самовар и стаканы, не на нем же мы писали манифест.

– Значит, еще не успели. Но что вы его обдумывали за самоваром – уверен.

Хлебников молчал и смотрел на Мотю как на неодушевленный предмет.

– Ну хорошо, оставим манифест в покое. У меня вот что. Ты давно обещал зайти к Луначарскому насчет его выступления в нашем кафе. Я заготовил такую афишу – пальчики оближешь. Думаешь, на простой бумаге? Нет, держи карман шире. Афиша будет уникальной.

– Неужели ты думаешь, что Луначарского интересуют афиши?

– Не говори! Хорошая афиша – это пятьдесят процентов успеха. Когда их увидят настасьинцы, позеленеют от зависти.

– Должен тебя разочаровать, – произнес я спокойно.

– А что случилось? – испугался Ройзман. – Неужели в отставку вышел?

– Чудак! При чем здесь отставка?

– Тогда что?

– Обыкновенный отъезд в Петроград.

– Надолго?

– Думаю, недели на две.

– Какая досада! – воскликнул Матвей. – А я строил планы на ряд его выступлений, чтобы Бурлюк и К0 не хорохорились.

– Что им хорохориться? Раз Анатолий Васильевич поехал в Петроград, значит, и к ним не будет ездить.

– Ты недавно выступал в Таганском военном училище на митинге вместе с Коллонтай. Поезжай к ней и попроси приехать к нам. Только не говори, что вместо Луначарского. Я заготовлю другие афиши.

– Нет уж, уволь меня от роли ловца знаменитостей.

– Ну, вот и обиделся. Что здесь такого? Дело общественное.

– Тогда поезжай сам.

– Она меня не знает.

– Вот и познакомишься.

– Ты всегда наобещаешь, а потом шуточками отделываешься.

– Матвей, я ничего не обещал. Луначарского я знаю хорошо и могу говорить без всякой натяжки, а ехать к Коллонтай, с которой у меня официальные отношения, по меньшей мере, бестактно.

– Ну ладно, будем ждать возвращения Анатолия Васильевича.

– Давно бы так, – вздохнул я.

Ройзман, не скрывая разочарования, простился. Я вышел его проводить. В прихожей он все же не удержался и шепнул:

– Рюрик, голубчик, если вы с Хлебниковым обдумываете новый манифест, ознакомь меня с ним, хорошо?

– А если мы не обдумываем и не собираемся обдумывать?

– Я говорю на всякий случай, чтобы потом не ругать себя, что упустил возможность принять участие.

– В чем?

– В новой группе.

Я засмеялся:

– Хорошо, хорошо. Обязательно ознакомим, если нам в голову взбредет эта нелепая мысль.

Обычно люди, оставшись в одиночестве, принимают невольно другой вид, подобно военному, снявшему мундир. Самый благородный человек в присутствии даже близких и уважаемых держится чуть иначе, чем наедине с собой. Однако Хлебников опроверг это суждение. Сложилось впечатление, что он даже не заметил, что остался в комнате один: сидел в кресле не шевелясь, с таким видом, будто прислушивался к голосам невидимых людей, словно ожидал момента, когда надо принять участие в разговоре.