Богема, стр. 4

– Не буду, не буду, не сердись, ведь я – любя…

Тем временем Соня шмыгнула за ширму и через минуту вышла снова, лихорадочно возбужденная, с расширенными зрачками глаз, казавшихся благодаря этому еще громаднее.

– Вина, дайте вина! Я вам расскажу свой сон!

– К черту сны! – закричал Есенин. – Да здравствует явь, черт возьми! Я реалист. Я противник мистики. Мистика… это… это чертовщина. Разум – новое начало. Кажется, так говорится? Рюрик, ты что смеешься? Ты мне не веришь, да? Не веришь, скажи?

Он подошел вплотную и посмотрел прямо в лицо своими смеющимися лукавыми глазами.

– Люблю тебя, – после долгой паузы произнес он. – Люблю за то, что ты понимаешь очень многое, и то, что я сам не хочу понимать.

Глаза его вдруг потускнели, лицо сделалось задумчивым, но не грустно-задумчивым, а каким-то задумчиво-алым.

– Но ты мне на дороге не становись, – сказал он, резко отстраняясь. Затем подошел к столу, за которым хозяйствовал Амфилов, расставляя стаканы, уже наполненные вином, залпом опустошил один, потом другой, опустился в кресло и сжал руками упавшую на грудь голову.

В это время раздался голос Сони:

– Слушайте, я расскажу вам свой сон!

Став посреди комнаты и обведя всех громадными глазами, она начала прерывающимся, взволнованным голосом:

– Я стою у окна. Широкая улица. Мостовая разворочена: камни, выбоины… Идет процессия. Такой процессии я не видела никогда в жизни. Священники, муллы, раввины, ксендзы, пасторы, служители всех культов, и все они пьяны. Идут дикой шатающейся походкой, в руках хоругви, иконы, чаши с дарами. Одну чашу я запомнила особенно: громадная, золотая, как кусок солнца. Ее несет священник. На нем ярко-красная риза, борода у него рыжая, глаза серые, с красными жилками, такими тонкими, точно сквозь его зрачки кто-то продел алую шелковую нить. Дует ветер, идет дождь, смешанный со снегом, на небе лиловые тучи, а где-то внизу, в подвале – писк крыс, невероятно жалобный, заунывный, точно стая диких голодных кошек копошится в их внутренностях. Я хочу крикнуть и не могу. Раскрываю настежь окно. В мою комнату врываются холодный ветер, дождь, снег…

– Мистика, чертовщина, бабушкины сказки! – произнес, икая, Есенин.

– Странный сон… – говорю я, осторожно улыбаясь.

– Послушайте, мы забыли о главном, – сказал Амфилов. – Мы заехали за Софьей… Софьей…

– Аркадьевной, – подсказываю ему.

– За Софьей Аркадьевной не для того, чтобы слушать сны, мы хотели поехать в один семейный дом…

– К черту семейный дом! – буркнул Есенин.

– Знаете что, – вмешиваюсь я, – поедем лучше кататься. Уже утро…

Распахиваю тяжелую занавеску. На ослепительно белом снегу горело бледно-желтое, похожее на солому, солнце, слегка подкрашенное пурпурной краской.

Соня вновь скрылась за ширму и через минуту появилась еще более бледная и возбужденная.

– Я готова ехать, – сказала она.

Но Есенин уже спал. И разбудить его было невозможно.

– Оставим его здесь, – решила Соня. – Я закрою комнату на ключ.

Мы вышли на улицу.

– Я раздобуду сани, – предложил Амфилов, исчезая за углом. – Поэзия – святое дело…

Как только мы остались вдвоем, Соня сказала:

– Рюрик, милый, ты знаком с Лукомским?

– Да, немного.

– Так вот, если ты мне друг, то должен меня с ним познакомить.

– Зачем? – От удивления я даже остановился.

– Так надо. Не расспрашивай. Я потом все объясню.

– Нет, я не согласен. Я тебя очень люблю, но не сердись, ты шалая особа, а Лукомский – видный партийный работник.

– Ну и что?

– Мне будет неудобно, если…

– Ты сошел с ума. Неужели ты думаешь…

– Я ничего не думаю.

– Нет, ты воображаешь, что я хочу быть русской Шарлоттой Корде.

– Нет, но…

– Это возмутительно! А я тебя считала своим другом, чутким, верным.

– Соня!

– Ну тогда я скажу все.

– Я не требую исповеди.

– Назови это как хочешь. Я люблю Лукомского.

Мне стало весело, и я рассмеялся.

– Тебе это кажется смешным? – рассердилась девушка.

– Нисколько.

– Тогда почему ты смеешься?

– Потому что Лукомский не будет заниматься глупостями.

– Что же он, каменный?

– Нет, но сейчас ему не до этого.

– Все равно. Я ему должна сказать.

– Что ты ему хочешь сказать?

– Рюрик, ты поглупел!.. Только то, что я его люблю.

– Я не буду тебя с ним знакомить.

– Тогда я познакомлюсь с ним сама.

– Этого я не могу тебе запретить.

– Ты не будешь сердиться?

– Поговорим об этом потом.

– Я слышала раз, как он выступал на митинге. Это было до Октября. Он – в матросской форме… Это глупо… Политика мне, в сущности, чужда, но он… он… дорог. Об этом у меня есть даже стихотворение.

И, не дожидаясь моей просьбы прочесть, закрыв глаза, начала декламировать:

Мы познакомились с тобою
На митинге. Тот день мне не забыть,
Минуту ту, когда перед толпою
О праве бедных стал ты говорить.
Казалось, замер цирк, в котором в дни былые
Гимнасты прыгали. И праздная толпа
Им посылала возгласы глухие,
Бесчеловечна, стадна и тупа.
И в этом здании теперь горело пламя
Трех тысяч глаз. Какой живой огонь!
Вот пред моими темными глазами
Твоя порозовевшая ладонь.
Как хорошо идти с тобою рядом
И чувствовать дыхание твое,
Смотреть на мир твоим горящим взглядом
И слышать кровь твою. Она во мне поет.

В это время к воротам подъехал Амфилов.

– Ура, нашел! Но с каким трудом. Черт бы побрал этих извозчиков, все точно в воду канули.

– Как хорошо! – воскликнула Соня. – Ах, какое солнце… Рюрик, хотя ты и бесчувственный чурбан, слушай, как бьется мое сердце! Это от любви, – прошептала она, садясь в сани.

«Бедная девочка, – подумал я с жалостью, – твое сердце бьется не от любви, а от кокаина».

Ночная чайная

Весь мир казался громадной синей чашей, перевернутой вверх дном, из которой только что вывалился ком ослепительно белого снега. Солнце не бросалось в глаза, не доминировало над природой, оно казалось золотой каемкой на тонком китайском фарфоре. Сверху синева, внизу белизна, морозный воздух, пронизанный каким-то неуловимым оттенком расплавленного золота, поскрипывание полозьев, хруст снега, пар, выдыхаемый людьми и лошадьми, – все это кружило голову и делало жизнь не похожей на обычную смену календарных листков.

Мимо нас проносились дома, заборы, заснеженные деревья. Мы мчались по направлению к Всехсвятскому. Было тихо. Молчала и глубоко вдыхала в себя морозный воздух Соня, и лишь Амфилов говорил за всех, вспоминая какие-то случаи времен своей юности и рассказывая анекдоты.

Промелькнула Триумфальная арка. Проплыл, точно громадный каменный корабль, Брестский вокзал.

– Куда мы едем? – точно очнувшись, спросила Соня.

– Просто так. Разве тебе плохо? – я слегка дотронулся до ее руки.

– Нет, мне хорошо. – Она сжала мою руку своей миниатюрной ладошкой, затянутой в теплую вязаную перчатку. – Мне очень хорошо, Рюрик.

– Знаете что, – предложил неугомонный Амфилов, – давайте махнем в ночную чайную.

– Я согласна, – сказала Соня и, наклонившись ко мне, прошептала: – Заслони меня, только побыстрее, от Амфилова.

– Зачем?

– Так надо.

С этими словами она достала из сумочки маленькую баночку и нюхнула через бумажную трубочку белый порошок.

– Не слишком усердствуй, – шепнул я ей на ухо.

– Ты ничего не понимаешь… Хочешь?