Богема, стр. 32

– А теперь взгляни на Клычкова, – посоветовал он.

Я оглянулся и встретился с глазами, пылавшими ненавистью, похожими на огни семафора.

Стало не по себе. Скорее бы вырваться отсюда!..

– Ивнев! Ивнев! На эстраду! – прогудел чей-то голос.

Я вздрогнул.

– Ну, – шепнул Мариенгоф, – отделай их хорошенько.

– Не беспокойся, – ответил я, пробираясь к выходу.

Через щели дверей и отверстие в стене я видел волнующееся море голов, и все-таки, когда вышел на эстраду и очутился лицом к лицу с этим многоликим, таинственно притаившимся зверем, мне показалось, что вижу эту публику в первый раз, почувствовал, что сотни глаз устремлены на меня. В воображении засверкали картины, которые я мысленно рисовал в сотые доли секунды: из каждого глаза к моему сердцу протянулись тонкие нити, целый пучок скрестившихся лучей, соединенных в одной точке груди, там, где бьется сердце. Странное, неописуемое волнение охватило мое существо. Я ничего не видел, чувствовал и мыслил картинами и образами. Представилось, что вся аудитория плотно набита сердцами (как их рисуют на сентиментальных открытках), но они, в отличие от нарисованных, бьются и трепещут, точно рыбы, выброшенные на песок. У каждого человека, как бы он ни был жалок, есть комочек мяса, именуемый сердцем. Нет сердца, которое бы не вздрагивало, не билось, не мучилось, не трепетало, если только оно не мертвое. Я вдруг забыл, что эта аудитория несколько минут назад рукоплескала клоунадам Эльснера и издевалась над бедной девочкой. И вместо вражды испытал нежное, никакими словами не передаваемое чувство. Приготовленные заранее злые слова отлетели, точно оторвавшиеся пуговицы, и неожиданно для себя, голосом, полным глубины и чувства, я прочел одно из любимых стихотворений:

Осенний ветер. Писем нет давно
От тех, кого я так любил когда-то.
Скулит щенок. (Теперь мне все равно.)
И на него смотрю я как на брата.
В огромном мире не такой же ль я
Беспомощный пред злом разнообразным,
Пред логикой железной бытия,
Пред каждою озлобленною фразой.
Среди развалин мертвых городов,
Среди потока беспрерывной бойни
Скажи, кому до этих горьких слов,
До отголосков вздохов беспокойных.

Зал замер и через несколько секунд разразился рукоплесканиями. Я стоял на эстраде точно на капитанском мостике корабля, несущегося по бурным волнам океана. Недоставало соленых брызг, ветра, запаха моря. Я чувствовал, что вознесся на какую-то вершину, с которой вот-вот должен упасть, но пока не падаю, держусь и даже, кажется, – о чудо! – возношусь выше и выше. Сердце готово остановиться. Глаза устремлены вдаль. Они ничего не видят, кроме света, которого нет, но который льется сверху ослепительными, переливающимися всеми цветами радуги потоками.

Я не помнил, как очутился за кулисами, не видел растерянной улыбки Есенина, натянуто поздравляющего с успехом, не замечал клычковских глаз, тяжелых, как вагоны, груженные свинцом, не слышал зависти маленьких поэтов, похожих на дохлых крыс, не отдавал отчета в успехе, завоеванном у толпы, которую презирал и ненавидел. Сейчас, к своему стыду, я ее любил за теплоту, которой она окутала мне душу. Откуда берется у нее такой запас разнообразных качеств – благородства, нежности, глубины и наряду с этим злобы, низости, мрачного тупоумия? «Впрочем, – думал я, – в каждой толпе в сотни раз увеличен запас того, что находится в сердце человека. Масса, как и отдельный человек, – инструмент. Его струны могут звучать нежно и робко, а иногда бравурно, дико, грубо, и в том и в другом звуке есть смысл и оправдание».

Я опомнился, когда услышал гневный голос Мариенгофа:

– Я от тебя не ожидал такого предательства!

– Ты похож на разгневанного ангела. – Я улыбнулся.

– Шутками не отвертишься. Тебе не стыдно? Зачем ты читал этим олухам? Мы условились их разнести, выругать Долидзе, что он поставил на афишу фамилии наши без спроса, и уйти, хлопнув дверью. А ты увидел в первом ряду смазливую рожицу и растаял.

– Не сердись, ей-богу, не знаю, как это случилось, какое-то наваждение.

– Брось дурака валять. Противно слушать! Кликуша! Наваждение! Внушение! Тьфу!

– Коли не веришь, – рассердился я, – сам читай отповедь!

– И прочту, – крикнул Мариенгоф, направляясь к эстраде.

В этот момент его и позвали.

Не знаю, что говорил Анатолий, зато услышал ответ аудитории – крик, свист, топанье, возгласы: «Вон!.. Вон!.. Долой!..»

За кулисы вбежал Мариенгоф веселый, возбужденный, торжествующий, точно выступил с триумфом. Подойдя ко мне, примирительно сказал:

– Ну и отделал же я их!

Глаза его сверкнули молодым задором, чувствовалось, что никакой успех его так не обрадовал бы, как этот скандал. Тут подскочил Долидзе:

– Что вы сделали? Так можно и вечер сорвать!

– А вы, – вызывающе ответил Анатолий, – в другой раз, прежде чем ставить мое имя на афишу, заручайтесь согласием!

Долидзе схватился за голову.

– Поэтов не разберешь! – кричал он неизвестно кому. – Одни на коленях умоляют ставить себя на афиши, другие злятся. Черт бы их побрал!

Его взялся успокаивать юный поэт в бархатной куртке:

– Федор Ясеевич! Меня ставьте всегда без моего разрешения. Хорошо?

– Ну, видите, – развел руками импресарио, делая вид, что не понимает, почему одни не хотят, а другие желают красоваться на афишах.

Последним выступил Есенин. Он читал лучше всех, и публика устроила овацию.

Долидзе радостно потирал руки – вечер закончился удачно.

Прочтя последнее стихотворение на бис, Есенин вбежал в артистическую улыбаясь.

– Ох, устал! – вздохнул он с улыбкой мнимого недовольства, хорошо знакомого счастливым любовникам, за которой таится откровенное, торжествующее счастье.

Когда я выходил из подъезда Политехнического музея, почувствовал на своих плечах чью-то руку. Оглядываюсь. Передо мной – Амфилов.

Подлетев к Мариенгофу, он схватил его за руки и, глядя в глаза, начал читать чуть нараспев:

Проплясал, проплакал дождь весенний,
Замерла гроза.
Скучно мне с тобой, Сергей Есенин,
Подымать глаза…
Скучно слушать под небесным древом
Взмах незримых крыл:
Не разбудишь ты своим напевом
Дедовских могил!
Привязало, осаднило слово
Даль твоих времен.
Не в ветрах, а, знать, в томах тяжелых
Прозвенит твой сон.
Кто-то сядет, кто-то выгнет плечи,
Вытянет персты.
Близок твой кому-то красный вечер,
Да не нужен ты.
Всколыхнет он Брюсова и Блока,
Встормошит других.
Но все так же день взойдет с востока,
Так же вспыхнет миг.
Не изменят лик земли напевы,
Не стряхнут листа…
Навсегда твои пригвождены ко древу
Красные уста…

Снова Амфилов

– Вы были на вечере? – спросил я Амфилова.

– А где же мне быть?

– Почему не зашли за кулисы?

– Чего я там не видал? Я пришел послушать вас да Есенина.

– Спасибо.