Богема, стр. 25

Морозный ветер усилился. Я ускорил шаг. Близился рассвет.

Часть II

Поручик Орловский

Дебаркадер был пуст. Холодный сквозной ветер невидимым шлейфом гнал смятые бумажки, похожие на бессильно сжатые кулачки, окурки – эти маленькие белые трупы, у которых только что отрубили их огненную голову, марлевые бинты, развевающиеся на ветру, как сорванные и униженные флаги, скорлупу от орехов, точно шуточное напоминание о кораблекрушении, и среди всего этого мусора беспомощные ломтики шоколада, с которого острые когти человека еще не успели отодрать серебряную кожицу! Они кажутся каким-то привилегированным мусором вместе с нежными шкурками мандаринов, умудрившихся сохранить в этой грязи свой яркий цвет и нежный запах.

Все это вместе с тысячами других предметов, или, вернее, огрызков, обломков, лоскутков и комочков, колючий ветер раскидывал во все стороны, в то же время прислушиваясь к шороху, издаваемому остатками когда-то необходимых предметов.

Сквозь испещренное трещинками стекло Петя смотрел на мертвый дебаркадер, на красную массу сбившихся в углу станции товарных вагонов, похожих на груды забракованного мяса, на серые шинели часовых, мерзнувших на постах, на дальний забор – желтовато-грязный, нудный, однообразный, как сама тоска, и на выступ когда-то белой, а теперь измызганной стены, и его сердце, а через него и весь организм наполнялись каким-то невыразимым отвращением к жизни. Он чувствовал себя так, будто лежал в мерзком трактире, на заплеванном полу, под столом, среди плевков и блевотины, целый месяц и ни разу оттуда не вылезал, и ни разу не мылся. Взгляд его упал на мусор, метавшийся по платформе, точно стая облитых керосином крыс. Ему стыдно было сознаться себе, что он недавно верил в святость Белого движения, верил в товарищей, в армию, в генералов, в великую единую и неделимую Россию. Теперь от его чувства и веры остались жалкие отрепья, клочки, огрызки, вроде тех, что пляшут на обледенелых досках платформы свой дикий танец смерти. Как все надоело, скорей бы какой-нибудь конец. А то точно маятник, сегодня удача в одну сторону, завтра – в другую. Сегодня успех, завтра поражение. В конечную победу Петя теперь не верил. Армия разложившихся офицеров не может победить. Сегодня заняли станцию. А дальше? Завтра, или послезавтра, или через неделю красные ее отобьют. Отсюда – дикость, желание на ком-то сорвать злобу. Вот и сейчас. Поймали какого-то комиссара, говорят – крупный большевик. Капитан Самашин потирал руки и плотоядно улыбался, как это бывало при рассказе грязных анекдотов за столом, уставленным жирной закуской, когда сообщил ему Петя о предстоящем суде над «красным разбойником». Опять будут допросы, гнусности, пытки, кровь, грязь. Он передернулся и вдруг, словно сбросил всю шелуху настоящего, точно в каком-то фантастическом зеркале увидел себя веселого, жизнерадостного, полного сил, веры и любви к родине, священной ненависти к большевикам. Розовое лицо, ясные голубые глаза, золотые погоны. Сколько этого золота, этой лазури глаз разлито по России… Как быстро оно потускнело, это фальшивое золото, выцвела лазурь глаз. Вместо молитв – пьяные непристойные песни. Вместо справедливости – насилие, вместо родины – жадные жирные пальцы, отвислые щеки, трясущиеся руки генералов. Хорошо бы сейчас очутиться в Твери у мамы, в маленьком домике с палисадником, кисейными занавесками на окнах. Круглый стол, чай с вареньем, мама, улыбаясь, протягивает ему нагретый на самоваре бублик. Соня шутя вырывает: «Мне первой… первой…» Володя (так бы и расцеловал его сейчас) орет: «Нет, мне первому, мне первому…»

– Поручик, вам первому…

Что такое? Наваждение? Бред? Над самым ухом (и не в Твери, а здесь) сухой, резкий голос:

– Поручик, вам первому. Вы оглохли, что ли? Вам первому допрашивать.

– Допрашивать? Ничего не понимаю.

– Да вы с луны свалились, что ли?.. Экстренное заседание суда. Перед ним – двойной допрос пленных. Первым допрашиваете вы, затем я. Когда допрос ведется двумя людьми, трудно давать ложные показания. Они запутываются, ну, а наше дело их рас-пу-тать. Ха-ха-ха! Понимаете – распутать или рас-пу-тать… Словом, скорее за дело.

Капитан Самашин опять потирает руки. Глаза у него делаются маслеными. Пете противно. Он опускает глаза. Роняет спокойно:

– Слушаюсь.

– Идите в контору начальника станции. Туда доставят материал. Допрос производить поодиночке. Всего пять человек. Один – я уже говорил – птичка крупная. Да-с. Черт возьми… Шикозио.

Самашин ушел, покачиваясь на толстых ногах, обтянутых рейтузами.

Петя с неприязнью смотрел ему вслед и невольно подумал: «Здесь мы все друг друга ненавидим, а там, у них, – один за всех и все за одного». Он снова взглянул в окно: так же мертв дебаркадер, от деревянных обледенелых досок, похожих на грудь, затоптанную сапогами, несло холодом и тоской. Сейчас допрос. Игра в прятки… Их участь решена. Зачем эта комедия? Все это придумывает Самашин, точно наслаждается. Где здесь Россия – великая и неделимая? Вот мертвый дебаркадер, не там ли? Бывают минуты в жизни человека, когда он вдруг точно прозревает и начинает видеть предметы в другом свете. Это сначала поражает, удивляет, потом начинает радовать. С Петей случилось то же. В один момент он весь преобразился: окружающее выступило перед ним в другом свете. Он увидел блеск золотых погон., красные лампасы… Всё это он принимал за Россию, а теперь понял, что это позолоченная кучка мусора. Россия не там. Где она – он еще не знает. Здесь только погоны, лампасы, пьяные песни и допросы. Он почувствовал себя заблудившимся. Что ему делать? Какое странное состояние. Прежде, когда он говорил: «Россия», знал, что значит это слово, теперь оно напоминало ему какую-то вывеску, ненужную и скучную. Россию он просто не чувствует, как чувствует самого себя, свои руки, ноги, туловище… и еще что-то, что как будто мешает… Он только теперь вспомнил, что давно не было женщины… Но надо допрашивать пленных, пойманных на рассвете…

Допрос комиссара

Капитан Самашин сидел, положив локти на стол и держа руками свою красивую, но выцветшую голову. Его мутные глаза устремлены на высокого молодого человека, смотревшего на него с нескрываемым презрением.

– Так вы будете упорствовать? – переспрашивает Самашин.

– Я с вами не желаю разговаривать, – небрежно бросает пленный.

– Очень хорошо. Можно сказать, прекрасно. Так и запишем, – ехидничает Самашин. – Вы не только отказываетесь дать нам объяснения своих действий, но даже не хотите назвать фамилию, отказываетесь говорить с представителем власти…

– Которой я не признаю, – перебивает его пленный.

– Не трудитесь объяснять. Само собой разумеется, что вы не признаете нашу власть, точно так же, как мы не признаем власти ваших собачьих, рачьих и всяких сволочачьих депутатов. Ну а что вы скажете, – переменил тон капитан, – если мы вас выпорем вот тут, на платформе, так сказать, публично, а?

Пленный слегка побледнел, но ничего не ответил. Самашин позвонил. В комнату вошел смуглолицый военный в черкеске.

Капитан ему что-то шепнул.

– Слушаюсь, – ответил тот.

Пленный сделал движение и остановился. Руки его были связаны.

Самашин держал в руках наган. Если бы не эта угроза, достаточно одного движения ноги – и капитан слетел бы со стула с окровавленным лицом. Что будет дальше? Все равно. Конец один.

Самашину нетрудно было прочесть это в глазах пленного.

– Хочется кусаться? Да? – произносит он елейным голоском. – Хочется брыкаться или же… убить на месте ненавистного «врага народа», правда? Ну-с, а пока потрудитесь раздеться… Ах да, вы связаны и не можете сами.

Раскрылись двери, и вошли два солдата с розгами.

– Разденьте его, – приказал Самашин.

Солдаты подошли к пленному и начали снимать с него гимнастерку и брюки. Так как руки его были скручены веревкой, рубаху пришлось разорвать. Пленный остался в кальсонах. Глаза его ушли куда-то, точно желая спрятать ненависть в далекой глубине.