Книга несчастной любви, стр. 22

Словом, сначала я прослушал цикл лекций, где нам рассказали о многочисленных страданиях народа израилева: о рабстве, о войнах, о гонениях. Потом я услышал свидетельства нескольких старейшин еврейской колонии: как они приехали в Перу, как уехали из Европы, оставив там своих родственников и друзей, которых больше никогда не увидели снова. Жестокость свидетельств нарастала, и неожиданная дрожь пробежала по моему телу, когда один старик рассказал о своей жизни в концентрационном лагере. Меня возмутило клеймо, осквернявшее его руку, а когда я узнал, что он был одним из освобожденных заложников в Энтеббе [163], я выразил свое восхищение его мужеством. Повисшая тишина была настолько плотной, что хоть ножом ее режь.

Демонстрация сериала проходила короткими сеансами. Каждая сцена страдания была словно удар хлыстом, который оставлял шрамы в душе. В темноте зала слышался плач младших и стоическое вздрагивание детей постарше. Но я не мог страдать как остальные, потому что их боль не была моей болью, она была для меня недоступной и никогда бы не имела ко мне никакого отношения. Как не имела ко мне никакого отношения и Беки, которая где-то в зале вытирала слезы, которые я с радостью собрал бы внутри драгоценного камня, чтобы созерцать через луч света свой Алеф. Хаос и созидание, мое начало и мой конец. Не поэтому ли Борхес выбрал для рассказа первую букву еврейского алфавита?

Тот сериал заставил меня осознать, что между Ребекой и мной было более двух тысяч лет древних традиций, и я интуитивно почувствовал, что эти традиции не должны ни потеряться, ни смешаться с другими традициями. Хасиды считали, что во всех человеческих поступках отражается свет бесконечной высоты, и мне хотелось верить, что, удаляя меня от Беки, Непроизносимое Вслух соединит нас в какой-нибудь из десяти сефирот [164], или форм мира. Я желал Ребеке всего самого хорошего. И если нельзя быть Руди Вайсом [165], то надо стараться быть, по крайней мере, как можно больше на него похожим.

Только раввину я осмелился рассказать всю правду, потому что только он знал про мою ложь. А поскольку Беки я не соврал, то и правду мне ей не нужно было рассказывать. С любезной строгостью раввин уверил меня, что семя трех Любовей прорастет во мне, как смоковница, как нежная страсть, как сыновья. И когда я прохожу мимо синагоги, мне всегда вспоминается плегария, и никогда с тех пор я больше не ел ахьяко с курицей.

ниночка

Из смертных никто притязаний моих не поймет:

она мне не пара – прославлен, богат ее род;

увы, не по крыльям моим столь высокий полет,

не смею признаться, молчу – как воды набрал в рот.

Книга благой любви, 598

В стране, в которой нет принцесс, нет актрис, нет моделей, в такой стране лишь Ниночка могла воплощать собой chic, glamour, charme и все это изысканное французоподобие, которые англичанин чувствует только интуитивно, а испанец и вовсе не признает. Ниночка была чиста, как языческая богиня, и порочна, как дева маньеристов. Она была красива, удачлива, талантлива. У нее было столько возможностей, что сама она была невозможной… Ах, Ниночка.

За много лет до нашего знакомства, за много снов до первых моих слов к ней, я в волнении созерцал одну из тех сцен, что навеки остаются в чудодейственных кладезях памяти: испанский матадор – Мигель или Габриэль Маркес – медленно подошел к барьеру и, гордо вскинув голову, посвятил Ниночке первого быка. И пока исполненные гордости завсегдатаи «Ачо» [166] аплодировали, пытаясь припомнить, когда в последний раз в Лиме посвящали быка сеньорите, мой взгляд набросился на Ниночку и на ее красное платье. Красное, словно тайная страсть. Красное, словно плащ того тореро, на чьи руки я уже уложил упавшую без чувств, как Матильда Урбах [167], Ниночку.

– Ерунда какая. Я и внимания на него не обратила. Ни малейшего, – ответила мне Ниночка, когда я рассказал ей эту историю. – Испанские тореро – такие деревенщины. «Я подарю тебе благословенный рай», – говорил он мне. Вот пристал! Месяц он меня звал с собой, можно подумать, я умереть как хочу поехать в Испанию.

Ниночка не умирала ни по чему и ни по кому. Она жила и в Нью-Йорке, и Париже, и Лондоне, и Риме, и Женеве. «Когда-нибудь я поеду в Москву, – грозила она, такая прекрасная в своей угрозе, – за столовым сервизом моей бабушки». Ниночка была самой красивой на всем белом свете женщиной и к тому же она выпускалась вместе со мной с исторического факультета. И поэтому я никогда не пропускал занятий. Нет, не для того, чтобы видеть ее – она ходила через раз, – а чтобы вести конспекты, которые потом я мечтал вручить ей как дар влюбленного. «У тебя нет предмета своей собственной страсти?» – спрашивали меня мои сокурсницы. По правде говоря, не было, потому что все предметы моей страсти не принадлежали мне.

Вся прелесть любви к такой женщине, как Ниночка, состояла в том, что мои чувства были бескорыстны, альтруистичны и благородны. Я ничего от нее не ждал и одновременно был готов отдать ей все. Любовь без условий, любовь, которую нельзя расторгнуть. Любовь едва ли не собачья.

– Так любят те, кто понимает, – говорил я своим сокурсницам.

– Так любят те, кто понимает, что у них нет ни единого шанса, – уточняли они.

Семья Ниночки удерживала сильные позиции в Перу с конца XVIII века, когда основатель рода оставил свои летние дворцы в Кантабрии [168], чтобы занять место в аудиенсии Лимы [169]. Оттуда предки Ниночки разлетелись, как королевские пчелы, заливая нектаром соты в самых высоких ульях власти. В колониальный период они были консулами, епископами и ойдорами [170]; во времена независимости – видными деятелями, идеологами и законодателями; в XIX веке – землевладельцами, банкирами и промышленниками и уже в XX веке – ректорами, предпринимателями и меценатами. Родственники Ниночки делали весомей образование и финансы, искусство и науку, печать и дипломатию, исторические книги и мои конспекты по истории.

– Ниночка, почему никто в твоей семье не пожелал быть президентом Перу?

– Какой же ты дурачок, – сочувствовала мне благоразумная и неотразимая Ниночка. – Президенты Перу никогда не имели никакой власти.

Ниночка водила древний «мерседес», который любая другая девица, еще более крутая и вся такая на шарнирах, сменила бы на спортивную машину с откидывающимся верхом, но мне больше нравился этот, с изумленным взглядом фар, автомобиль, который либо рычал, либо мурлыкал в зависимости от того, насколько нежно вонзался в него каблук ее туфельки, эта шпора из итальянской кожи, способная сорвать с места две сотни лошадей. Мне нравилось выходить с занятий и провожать Ниночку до университетской стоянки, где она всегда спрашивала меня, что я думаю предпринять, чтобы поехать домой, в то время как я спрашивал себя, чтоб такого предпринять, чтобы остаться с ней.

Внутри покатой кабины старого «мерседеса» меня обволакивал запах духов Ниночки, а стоило мне увидеть книги, разбросанные на заднем сиденье, авторучку в отделении для перчаток и открытую сумочку, брошенную на коврике, и я тут же представлял себе, что именно так выглядела бы ее комната, если бы горничные не заправляли постель и не убирали бы ее одежду. Ниночка высаживала меня за мостом в Террасах [171], не подозревая, что там я часами смотрел на море, вставляя в рамки свои грезы, отшлифованные интимной меланхолией.

вернуться

163

Энтеббе– город в Уганде, в аэропорту которого в 1976 году израильской армией была проведена успешная операция по освобождению заложников.

вернуться

164

Десять сефирот– основные составляющие миропорядка по Каббале.

вернуться

165

Руди Вайс – герой романа Джеральда Грина «Холокост».

вернуться

166

«Ачо» – в Лиме одна из старейших арен для корриды.

вернуться

167

Строчка из стихотворения Хорхе Луиса Борхеса.

вернуться

168

Кантабрия– область на северо-западе Испании.

вернуться

169

Аудиенсия Лимы – в колониальной Лиме судейская коллегия, на которую в своей власти опирался вице-король Перу.

вернуться

170

Ойдоры– советники, входившие в состав аудиенсии.

вернуться

171

Террасы – прибрежный район Лимы.