Русь изначальная. Том 2, стр. 57

В ответ на вопрос Каллигон вздернул одно плечо: что ему за дело до человеческой плесени! Он то счастлив, он, евнух, уйдет в смерть без следа. Он смотрел на руку историка, которая превращала гадкую действительность в ее приемлемое подобие.

«Велизарий отдал неаполитанцам женщин и детей и помирил войско с новыми подданными Юстиниана».

Хорошо, умно сказано! Кстати, лагерные торгаши сейчас бродят по темному городу и продают голым жителям за золотые солиды и серебряные миллиарезии одежду, сбытую солдатами за медные оболы.

Да, и это не забудется… Прокопий писал:

«Так довелось неаполитанцам в течение одного дня сделаться рабами и вернуть себе свободу. И так как их враги не знали их тайных местечек, они, вернувшись в свои дома, вновь приобрели самое ценное из своего имущества, золото, серебро и другое наиболее дорогое, что они, как все осажденные, давно зарыли в землю».

Острый ноготь Каллигона подчеркнул написанное ранее слово «женщины». Склонив голову набок в знак понимания и согласия, историк изобразил над словом крючок, а на поле приписал: «не претерпевших никакого насилия».

Посмотрев один на другого, друзья безмолвно насладились юмором вставки. Между ними такое называлось – кадить дуракам прямо в глаза.

Лицо евнуха сделалось жестким.

– Не забудь написать о судьбе благородных риторов! – сказал он.

Разорвав Асклепиодота, неаполитанцы бросились к дому Пастора. Но старый ритор, узнав о падении города, умер сразу от горя. Завладев бездыханным телом, новые подданные великой империи посадили его на кол.

«Вот так и бывает, – думал Каллигон, зная, что его мысли совпадают с мыслями друга. – Следует ли поддаваться жалости к несчастным? Лишь изменится их участь, и они делаются не хуже ли своих вчерашних угнетателей!» Следя за рукой Прокопия, Каллигон утешался тем, что имена и дела двух благородных неаполитанцев сохраняются в истории.

Отдыхая, Прокопий откинулся, и друзья начали беседу почти без слов.

– Тацит, – назвал Каллигон имя историка, беспощадного обличителя императоров, и сжал тонкие, как у кошки, губы. В его глазах Прокопий прочел вопрос: «Когда же ты соберешься рассказать правду о Власти?»

С улыбкой, чуть тронувшей углы рта и глаз, Прокопий твердо постучал пальцами по доске столика. Это обозначало:

«Когда-нибудь, когда-нибудь. Но я это сделаю, сделаю, сделаю…»

Друзей тешила взаимная понятливость, они любили немые беседы, полные значительных мыслей.

Нет власти, происходящей не от бога, сказал Христос. Есть нечто сатанинское даже в скрытом недовольстве установленной властью.

Свободнорожденный ромей Прокопий и вольноотпущенник Каллигон, человек безвестный, за малолетством не запомнивший рода-племени, получали одинаково острое удовольствие от запретного плода. Но вкушали осторожно. Раб решается зачерпнуть из полного чана лишь столько вина, сколько не отразится на уровне манящей жидкости, и не пьет допьяна.

Во времена империи человек без больших усилий обучался обрекать себя на молчание. В том мире бродили своеобразные узники, гордые своим одиночным заключением. Ни друзьям, ни братьям, ни женам они не доверяли. Не столько даже из страха за самих себя. Они полагали, что благородно тащить опасный гнет вольнодумия только на собственных плечах.

Прокопий беседовал с новым ипаспистом. Этот славянин свободно изъяснялся по-эллински. Прокопий любил выспрашивать варваров. Не доверяя людям, оберегая честь ученого, историк хотел вносить в свои книги лишь то, что перепроверялось многими свидетельствами. Сейчас он с радостью еще раз убедился, что правильным было записанное им о славянах, что живут они в демократии. Он верно понял, что многие названия славянских племен не мешают их кровному единству, что анты и славяне суть люди одной крови, одних обычаев.

Индульф ушел, будто бы внятно ответив на все вопросы. Но нечто осталось в самом воздухе, какая-то призрачная тень среди тонких-тонких нитей масляной копоти. Быть может, такие ощущения человеком человека можно сравнить с тем, как животные тонкого обоняния запоминают волнующий в своей неизвестности новый запах.

– Что-то… – начал Прокопий и не закончил. Что-то или нечто жило в этом славянине. Определение не удавалось.

Прокопий и Каллигон вышли в зал, спустились на агору мимо молчаливых часовых. Прогулка перед сном.

– Он говорит, там, у них, и звезды другие, – напомнил Каллигон.

– И жизнь сурова, – добавил Прокопий, – там зимой холодно, как на высоких горах. Снег. Лед держится несколько месяцев. Жизнь их кажется мне трудной и скудной. Люди же там – могучи…

– Да, там женщины рождают сильных мужчин, – согласился Каллигон. – И красивых, – евнух усмехнулся. Ему вспомнилось – прекрасный кентавр.

– Очень далеко, – продолжал Прокопий. – Мне не удалось найти меру даже в днях пути, тем более – в милях. [24]

– Поэтому у них все по-иному.

– Да. Все так сообщают. А! Ведь и они тоже люди, такие же, – с неожиданным, противоречивым для самого себя скептицизмом возразил Прокопий. – Они… – но его изощренный ум оставался бесплодным.

Слов опять не нашлось, а Вдохновенье не приходило.

Мешал страх. Древний, всеобъемлющий римский страх. Через страх воспринималась жизнь. Поэтому именно Платон, столь боящийся перемен и движения, сделался дорог для лучших умов империи. Неподвижность и покой казались единственным, истинным благом для тех, кто боялся прошлого и будущего, богатых и бедных, рабов и свободных у себя дома, варваров – на всех границах и Судьбы – при каждом движении.

Какая-то тень появилась на площади. Приглушенные рыдания приблизились, смолкли. Тень удалялась. Опять послышались всхлипывания. Жертвы Судьбы.

– Не первый раз я слышу, более того, я знаю, – сказал Прокопий, – славяне не признают власти Судьбы.

– Значит, они умеют без нее обходиться, – согласился Каллигон. – У них слишком холодно. Может быть, Фатум любит только тепло наших морей? Любит только нас? – и Каллигон опять, но по-иному усмехнулся. Он не ждал ответа.

Глава тринадцатая

Вторжение

Травой оброс там шлем
косматый,
И старый череп тлеет в нем.
Пушкин

1

Вдали, за самой широкой рекой из всех, встреченных на пути от Роси, берег громоздился скалистыми кручами. Кустарники, цепляясь за дикие обрывы, казались издали пятнистыми лохмотьями одежды, прорванной жесткими костями старой земли.

На кручах – стены. Их длинные ступени, отходя в заречье, смыкаются в многоугольник. Даже отсюда видно – высоки они. Над стенами пучатся башни, будто исполинские ладони с обрубленными пальцами.

Так вот какова Дунай-река, кон-граница прославленной империи. Вот каковы ромейские крепости, охрана границы.

Велика река, велика. Ветерок тянет, но жарко. Ратибор сдвинул на затылок кожаную шапку.

Донесся звук, далекий и знакомый. Бьет колокол, как на кораблях ромейских купцов. Нет на реке кораблей. Колокол звонил в крепости, на том берегу.

Бывалый конь сам себе выбирал дорогу в пойме реки. Дымом взлетали потревоженные комары. Кусты с громким шелестом струились по ногам всадника. Берег отлого опускался.

Чуть захрапев, конь остановился. Ратибор увидел: из черных, изъеденных ржавчиной поножей торчали желто-серые кости голеней. В проломанном шлеме остался отвалившийся череп. Через ребра скелета проросли лозы. Черви источили древки копий, с которых наконечники отпали, подобно гнилым плодам. Щит покрылся опухолями мха. В кусках трухлявого железа с трудом угадывалось, что из него ковали.

Много, много останков встретилось россичам на пути к ромейской границе. Что кости! Находились бывшие грады, былые станы, окопанные расползшимися рвами, завалившиеся колодцы, черные камни очагов, гряды пепла и углей, окаменевших от дождей и солнечного жара.

вернуться

24

Миля римская (= 8 стадий) – 1,483 километра.