Повитель, стр. 53

Видя, что жена не двигается, Григорий сам подошел к ней. И по мере того как подходил, усмешка таяла на лице Бородина, глаза наливались тусклым, свинцовым блеском. Не успела Аниска прийти в себя, как Григорий схватил ее обеими руками за горло и стал душить. Аниска несколько раз дернулась, задохнулась, и ноги ее подкосились. Только тогда Григорий немного ослабил пальцы, встряхнул Аниску, не выпуская из рук ее горла.

Секунд десять они молча смотрели друг на друга. Аниска — глазами, полными великого, не осознанного еще страха, а Григорий — злыми, прищуренными, пронизывающими насквозь.

Наконец Григорий разжал губы:

— Ты знай: задушу, как курицу, одной рукой, если вздумаешь…

На этот раз Григорий говорил тихо, не повышая голоса. Аниска не улавливала в нем ни злости, ни волнения, ни угрозы. Но именно потому, что голос звучал неторопливо, спокойно, поняла: задушит. Вот так же спокойно, не торопясь, как сейчас говорит.

Григорий отшвырнул жену к стене и грузно зашагал по комнате. У Аниски не было уже сил ни подняться, ни закричать. Сжавшись в комочек, она смотрела на его ноги, обутые теперь в тяжелые, пахнущие дегтем юфтевые сапоги. Губы ее по-детски дрожали, Григорий подошел почти вплотную к ней и остановился. Аниска, ожидая пинка в лицо, отстранилась, прикрыла голову локтем. Но Григорий только вымолвил:

— Не бойся, сейчас не трону… Подохнешь еще. А позже — все сполна получишь…

И Аниска получила.

Бил он ее часто, по поводу и без повода. Опоздает ли чуть с обедом, подаст ли мужу по ошибке не то, что просил, — за все Григорий бил жену смертным боем, будто поставил перед собой цель — живьем загнать ее в могилу.

Однажды Веселов, обычно не разговаривавший с Григорием, остановил его на улице:

— Вот что, Григорий… Зачем же над женой измываешься?

Бородин, стоя вполоборота к Андрею, вынул руки из карманов, внимательно осмотрел их зачем-то со всех сторон. А потом, не поворачивая головы, взглянул на Веселова, проговорил осторожно:

— Ну, чего в семье не бывает… Баба же, прикрикнешь в сердцах когда… Она уж и жаловаться побежала тебе…

— Никто мне не жаловался пока. Сам я не раз слышал ее вой, проходя мимо твоего дома…

— А может, она от радости плачет, — уже смелее огрызнулся Бородин.

— Ты брось, Григорий… У Аниски синяки не сходят с лица… Идет по улице — ветер шатает…

— Шатает, говоришь? — зло и угрюмо заговорил Григорий. — А тебе что за дело? Ты чего нос свой суешь в чужую семью?

— Ощетинился! Я же по-человечески с тобой, — попробовал возразить Веселов, но Григорий не стал его слушать.

— Суй свой нос в другое место… И живи со своей… хоть на руках носи ее, хоть на санках вози. А я уж как умею…

Дорого обошлось Аниске это непрошеное заступничество!

Немного поутих Григорий, вроде одумался после того, как у Аниски, почти в начале беременности, получился выкидыш.

— Бил бы… побольше, — тихо проговорила Аниска, когда он злобно прошипел, стоя над ней: «Эх, недотепа! Родить — и то не можешь!»

Она смотрела мимо него через окно на далекое небо, в котором качались жиденькие хлопья облаков.

— О-о!.. — простонал Григорий, грозя кому-то обоими кулаками: не то жене, не то самому себе.

После этого Григорий побои прекратил. И, словно объясняя Аниске свою милость, говорил не раз:

— Ладно, я подожду. Сына чтоб мне принесла. А будет девка — выброшу вас обеих к чертовой матери…

Аниска только ниже опускала голову.

* * *

В Локтях, как и в других селах, большинство мужиков, кто раньше, кто позже, вступили в коммуну. Но многие хозяйствовали единолично.

Григорий с Аниской каждую весну с полдесятины засевали пшеницей, садили огородишко. Летом дней за десять-двенадцать ставили на лугу небольшой стог сена с таким расчетом, чтобы хватило на зиму единственной лошаденке и корове. Если пахать и сеять волей-неволей приходилось рядом с локтинскими мужиками, с тем же Павлом Тумановым, то стог сена Григорий ставил всегда в стороне, в самом дальнем углу луга, хотя зимой и приходилось топтать к нему санную дорогу в одиночку. И жил Григорий в одиночку, сторонясь людей. За все время к нему ни разу никто не пришел в гости. И он ни к кому не ходил и Аниску не пускал.

Григорий присматривался к коммунарам, вслушивался в их горячие речи, но сам в разговоры никогда не вступал.

Только вернувшись домой, сообщал иногда Аниске:

— Вот те и коммуна! На дню у них семь пятниц. Сперва распределяли урожай поровну на каждый двор, а теперь по едокам…

— Правильно, — отвечала Аниска, помолчав.

— Что правильно? Чего ты понимаешь?

— Я не понимаю, я так, по-своему соображаю: семь человек в семье или только двое-трое — разница. Как же поровну делить?

Григорий, видимо, улавливал в рассуждениях жены верную мысль и сердился:

— Помолчи-ка со своими соображениями! Вот попомни: перерешат они скоро еще крест-накрест.

А через некоторое время торжествовал.

— Ага, что я говорил? Нынче уж не по едокам хлеб распределяют, а по списку Андрюхи Веселова. Сам, говорят, составил: тому столько-то, этому столько-то… Жи-сть!.. Ну, чего молчишь? Может, и тут соображаешь что?!

— Я кабы видела те списки… Может, кто хуже работал, кто лучше…

— Хуже, лучше… Найди у них правду! Себе-то, поди, нахапали, проставили в списке соответственно… А Ракитин еще: «Прибивайся к нам!..»

Однажды Анисья робко выговорила.

— А все-таки вместе бы… с людьми. А то живем, как… — но тотчас прикусила язык, увидев, как багровеет лицо Григория.

— Ишь ты! — прикрикнул Бородин. — Отошла?! Забыла?

Коммуна в Локтях отживала свой недолгий век. Каждую осень, при распределении зерна, у дома Лопатина, возле завозни, стоял шум. Каждый почему-то считал себя обиженным, обделенным, в чем-то убеждал Веселова, чего-то требовал. Григорий в такие дни с удовольствием втирался в толпу, слушал разговоры. Дома говорил Аниске:

— Посмотришь, весной развалится эта коммуна. Сейчас уже говорят мужики…

Но хотя некоторые, особенно беспокойные мужики вышли из коммуны, многие продолжали запахивать, как и раньше, землю сообща.

— Ну, что? — приехав в поле, кивнула головой Аниска в сторону коммуновских земель, где виднелся народ. — Говорил ведь — развалится. А они пашут…

Григорий выдернул плуг из земли, обчистил лемех, ослепительно блеснувший под весенним солнцем.

— Веселов — хитер! Трудодни какие-то выдумал. Сколько, говорит, заработает кто, столь и получит. А все-таки многие вышли из коммуны. Всех-то не обманешь! Погоди, и остальные побегут.

В этот день Григорий до вечера пахал молча, а когда, уже почти ночью, ехали на телеге домой, проговорил задумчиво:

— Чудно! Коммуна ведь — все общее: дома, кони, плуги-бороны, даже куры… Бабы вот только еще — у каждого своя… А хлебушек вырастет — не тяни лапу, не твой. Посмотрим еще, дескать, сколь заработал. А если я, к примеру, хворал все лето, тогда как? С голоду мне подыхать? Ну, чего молчишь?

— Я… не пойму, о чем ты, — виновато проговорила Аниска.

Григорий снисходительно улыбнулся:

— То-то… Вот и все твое бабье соображение. Оно в другом должно быть… Ты мне сына подавай. Забыла, что ли?

— Не забыла… — покраснела Аниска от неожиданности. — Я бы сама рада, да что сделаешь, если…

— Ты что, бесплодная, что ли? — В голосе Григория прозвучали прежнее раздражение, знакомые ей металлические нотки.

— Нет, должно быть, ты же знаешь, — произнесла Аниска и попробовала прижаться к плечу мужа. — Ты потерпи еще… может, и будет…

— А-а, отстань, — резко двинул плечом Григорий.

Аниска испуганно отшатнулась.

Во двор они въехали по-прежнему молчаливые и чужие.

2

Жизнь сложилась так, что никто Бородина не трогал, никто вроде не обращал на него внимания, не вспоминал старое.

Вел он себя тихо-мирно, ни с кем не ругался, никуда не лез. Пахал себе помаленьку да сеял. До нового урожая собственной муки никогда не хватало. Каждую зиму Григорий ездил в соседнюю деревню и прикупал несколько мешков пшеницы. Возвращался обычно ночью, чтобы никто не заметил, мешки тщательно прикрывал на санях соломой.