Повитель, стр. 105

— Пусть Никита взвешивает, влажность записывает, а потом высчитает, сколько надо сбрасывать на усушку…

— Правильно, а то — жулики…

Ракитин слушал колхозников и чуть улыбался. Теперь, когда они сами заговорили о сушке хлеба на печах, это дело казалось ему при сложившихся обстоятельствах самым естественным. Но он все же тихонько спросил Туманова, подойдя поближе к нему:

— Твое мнение, Павел, как?

— Да ведь иного выхода нет…

— Рискнем, ладно… Это и нам с тобой испытание.

Через час по всему селу дымили печи. На машинах, на подводах, на ручных тележках развозили по деревне мешки с тяжелой, мокрой пшеницей. Бородин, нахлобучив до самых глаз старую кожаную фуражку, угрюмо записывал огрызком карандаша в обтрепанную тетрадь фамилии колхозников, количество мешков и вес зерна. Глядя куда-то в сторону, давал каждому расписываться за полученный на просушку хлеб.

Ракитин и Туманов помогали колховникам насыпать мешки, носили их на подводы.

Кучи сырого зерна на току заметно убывали. Григорий Бородин все так же молча совал очередному колхознику обтрепанную тетрадь. Когда тот неторопливо расписывался, Григорий совал тетрадь следующему, не глядя ему в лицо.

На току осталось всего несколько центнеров зерна. Ракитин подошел к Бородину и Никите.

— Пожалуй, хватит, а с остальным хлебом и сушилка справится, — сказал он, показывая на небольшой ворох пшеницы. — За ночь успеете пропустить зерно несколько раз…

В это время к току подъехала еще одна подвода, и под крышу нырнула Поленька.

Услышав последние слова председателя, она в нерешительности остановилась.

— Уже все? Мама просила еще мешка два, — несмело проговорила Поленька.

— Вам всегда больше всех надо, — недовольно буркнул Бородин.

— Ладно, насыпьте ей еще, — распорядился Ракитин.

Когда мешки погрузили на подводу, Бородин крикнул Поленьке:

— Иди распишись, да смотри, сколько тут мешков. Больше всех взяли…

Поленька глянула на цифру шесть, проговорила: «Вижу, вижу», — и расписалась.

Когда Поленька уехала, Бородин сказал Ракитину:

— Я предупреждал… Эти… Веселовы, может, и вернут, а за других не ручаюсь.

— За всех не ручаешься, кроме Веселовых?

— За некоторых, — уклончиво ответил Бородин.

Ракитин пристально посмотрел на его заросшее грязноватой щетиной лицо, на спутанный, тоже грязноватый, точно вывалянный в грязи, клок волос, торчавший из-под кожаной фуражки, но ничего не сказал, вышел из-под крыши вместе с Тумановым и счетоводом.

Бородин несколько минут смотрел на то место, где только что стоял председатель. Потом вытащил из кармана тетрадь, положил ее на кожух веялки, осторожно исправил шестерку против фамилии Веселовой на ноль, а впереди поставил единицу. Нахмурив брови, долго считал, жевал губами, вписывал цифры в графу, обозначающую вес взятого зерна.

Ракитин и Туманов молча ехали обратно. Дождь то немного ослабевал, то хлестал с новой силой. Воздух был насквозь пропитан влагой, и Ракитину с Тумановым казалось, что они дышат водяной пылью.

От задних колес ходка отлетали комья грязи, ударяли им в спины, падали на ноги, даже на круп лошади.

— Давай шагом, грязью залепит, — нехотя уронил Ракитин, кивая на небо.

И опять они ехали молча. Тяжелые серые тучи опускались все ниже и ниже.

— Черт, такое чувство, будто опустится сейчас все это на землю и раздавит нас, — угрюмо промолвил Ракитин, кивая на небо.

Навстречу шагал какой-то человек. Он посторонился, пропуская ходок, и Ракитин с Тумановым узнали Петра Бородина.

— Здравствуй, Петя! Куда, в бригаду? — спросил Павел.

Петр глянул на них, и, запахнув поплотнее дождевик, пошел дальше, так и не ответив на приветствие. Туманов посмотрел ему вслед и проговорил:

— Вот кого чтоб не раздавило. Не тучами, понятно… Парень уже от людей бежит.

Ракитин сидел, покачиваясь, закрыв глаза. Только возле самой деревни сказал:

— Да, Павел… Надо спасать человека… А для начала — высечь следовало бы…

Туманов непонимающе посмотрел на председателя. Ракитин пояснил:

— Проверял я недавно, как под зябь пашут. Бородин огромный массив испортил, сантиметров на двенадцать-пятнадцать всковырял…

— Вон что! — присвистнул Туманов. — Надо его, стервеца… Ты говорил с ним?

— Нет еще. Тут дожди хлынули, этот проклятый ураган — не до того… Ну, приехали наконец. Теперь я в самом деле пойду усну немного.

Ракитин слез с ходка и пошел к своему дому.

3

Через неделю дожди кончились и наступили теплые грустные дни с тихим листопадом, с крепкими утренними заморозками.

Петр Бородин давно уже не ночевал дома, хотя от тракторного вагончика до деревни было минут двадцать ходьбы. Здесь, в поле, в жарко натопленном, пропахшем керосином вагончике он не чувствовал так остро той тяжести, которую испытывал дома…

С утра до вечера тянулись на юг по чисто вымытому небу длинные караваны журавлей, пониже тяжело и неторопливо проплывали цепочки крикливых гусей, проносились над самой землей хлопотливые утиные стаи. Иногда перелетных птиц было так много, что все небо казалось прошитым частыми черными стежками. Петр провожал их взглядом, и в душе у него шевелилась зависть. После долгих-долгих дней пути они опустятся где захотят. А вот куда летит он, Петр, неизвестно. Что он куда то летит, к чему-то стремится, в этом Петр был уверен. Во всяком случае, до недавних событий…

Начались они на другой же день после прекращения дождей. Вдоволь насидевшись дома в непогожие вечера в одной комнате с угрюмым, мрачным, как осеннее небо, отцом, Петр хотел пойти в клуб, но Григорий проскочил вперед и встал у дверей:

— Не ходи! Не пущу к ним!

У Петра испуганно заколотилось сердце от мелькнувшей неожиданно мысли: «Взять за плечи, да и убрать с дороги…» Секунду поколебавшись, он все же шагнул вперед и… отодвинул отца в сторону.

— Пойду! Не удержишь!

И шагнул за порог.

Случилось это так неожиданно, что Григорий сначала даже не понял толком, что же произошло. Но в то же мгновение вихрем пронеслось в голове: «И не удержу, верно, если… не сумею сейчас вот, в эту минуту, остановить сына. А как?..»

Петр вышел уже из сеней. Вот он спускается с крыльца… Скрип ступенек больно отдается в мозгу Григория.

— Петька-а!

Григорий ударил ладонью в оконную раму, замазанную уже Анисьей на зиму. Окно распахнулось, посыпылась не засохшая еще замазка.

— Петька, постой!! Одно слово…

— Ну, чего тебе? — держась за щеколду приоткрытой калитки, спросил Петр, когда отец выскочил на улицу.

— Одно слово… сказать тебе. Только одно, — беспрерывно повторял Григорий.

— Говори.

— Пойдем… на сеновал, что ли… Побеседуем…

Помедлив, Петр отправился на сеновал, отгороженный от скотины осиновыми жердями.

Сбоку в темноте равнодушно горели окна дома, бросая сюда, на сеновал, бледноватые отблески. Было тепло. Еле ощутимый ветерок мешал запахи лугового разнотравья и уносил за сеновал, к озеру.

Отец, тяжело дыша, перелез через изгородь.

— Говори, — снова произнес Петр.

— Сейчас, сейчас… Это даже хорошо, что мы одни тут, что… не слышит нас никто. Я ведь давно хотел рассказать тебе все, открыться вроде… Да не хотелось тебя шибко тревожить. А, видать, не обойтись. Сам ты меня заставляешь…

Григорий замолчал.

— Договаривай уж, не мытарь душу. И так тошно!

— Тошно… А мне, думаешь… — проворчал отец. — Я-то… — Потом он опять долго молчал и почему-то тяжело, с присвистом, дышал.

Петр лег на спину, заложил под голову руки и стал смотреть в небо.

— Ты, батя, как я тебя помню, всегда такой вот… Какой-то… Неужели и раньше, в молодости такой был? — задумчиво спросил Петр.

— Раньше? — переспросил Григорий. — Вот я тебе и хочу рассказать, что было раньше. А вот что было, Петька… — сказал наконец Григорий, как-то странно встряхивая головой. — С Дуняшкой-то Веселовой я… как вот с тобой сейчас, леживал на сеновалах…