Имя Зверя, стр. 30

Горстка огней, затем тьма, а за ней — пустыня, ожидающая, когда город умрет. Айше содрогнулась. Что-то надвигалось, она чувствовала это в воздухе. Что-то ужасное и проклятое.

* * *

Осторожен ли ты, любовь моя? Молишься ли ты на ночь? Язнаю, что ты неверующий, но думаю, что все равно должен молиться. Ябы молилась твоей Деве, если бы верила, что она станет меня слушать, что кто-нибудь станет меня слушать. У нашего Бога девяносто девять имен. Суфии говорят, что есть и сотое имя, тайное. Они говорят о Нем все, что захотят, потому что это не умаляет Его. Временами я думаю, что у меня тоже есть тайное имя, что Аллах не един. Меня убили бы за такую мысль.

Они ослепили его в последние мгновения жизни длинной лентой из белой ткани высшего качества, из саидского хлопка. Может быть, он молился, пытался найти тайное имя и, наверно, не нашел его. Один из них написал на ткани по-арабски: «маут эль-джахилийя» — «смерть в эпоху невежества». Это так переводится? Или, может, «смерть в состоянии невежества». Почему-то я думаю, что правильно первое. Тебе, разумеется, виднее.

Потом мы, конечно, сожгли его. Кости и кожу и белую повязку — объявление войны. Конечно, она была именно объявлением войны, правда? Как это можно назвать иначе. Майкл? Ненавистью? Непониманием? Может быть, чем-то вроде безответной любви? А может быть, все это вместе взятое. Столько всего в нескольких словах. Бутрос отнес все в топку и сжег. Слова тоже— он кинул их в топку вместе со всем остальным.

Яхочу, чтобы ты был здесь со мной. Яхочу обнимать тебя, слышать твой голос.

Яотправлю письмо в твой отель. Возможно, в конце концов его перешлют тебе, возможно, ты зайдешь туда в ближайшие дни, возможно, ты никогда не получишь его, но вернешься ко мне в Каир и мы будем пить кофе с пахлавой у Гроппи. Может быть, ты уже здесь и мне всего лишь снится сон.

Язабыла: мужчинам и женщинам больше не разрешается есть вместе. Ни у Гроппи, ни у Фишави — нигде. С каждым днем появляются все новые и новые табу: «делайте это, не делайте того-то». Мы стали осторожным народом. Мы боимся самых невинных поступков, своих мыслей, снов. Майкл, это как рак, разъедающий город. Или вирус. Вирус чумы. Майкл, пожалуйста, напиши. Пожалуйста, приезжай.

Айше.

* * *

Она отложила ручку и поднялась, уронив письмо и доску, на которой оно лежало, на пол. Еще плотнее закутавшись в шаль, она медленно подошла к краю крыши и крепко вцепилась в парапет, как будто ветер мог подхватить ее и унести. Она тихо пропела еще несколько фраз песни, потом резко замолчала, как будто она одна в огромном городе осталась в живых и пела. Она безмолвно притаилась в темноте, и перед ее глазами вставали воспоминания, которые были не совсем воспоминаниями, мечты, которые были не совсем мечтами.

Глава 22

Александрия, среда, 15 декабря

Он смотрел, как чайка борется со шквалистым ветром, потом падает, словно обессилев, на рваную поверхность моря. Ветер, брызги, привкус соли в воздухе, зеленые пенящиеся волны, лодки на якорных канатах в восточной гавани, далекий горизонт, расцвеченный темными и зловещими пурпурными тонами, как будто раскрашенный акварелью, низкое небо, Александрия белая, как невеста, облачившаяся в золото и бриллианты на краткий момент перед темнотой, прошлое, отражающееся в тоскливом зеркале настоящего, плеск разноцветных кораблей, поднимающихся и опускающихся в длинной, унылой гавани Куэйтбей, позолоченной садящимся солнцем...

Майкл Хант повернулся спиной к морю и медленно двинулся домой, идя навстречу ветру. Закат почти догорел. На вершинах минаретов засверкали маленькие мигающие лампочки, маяки в наступающей ночи. Появились фигурки людей, поодиночке и группами направляющихся на молитву. Женщины в паранджах поспешно расступались перед ним. Начинался Рамадан. Город ожидал месяц поста, время покаяния и воздержания, наступавшее с того мгновения, как черно-белая нить будет разорвана надвое.

Неожиданно улицы показались ему невыразимо унылыми — некрашеные дома, разбитые тротуары, ставни на окнах офисов. Только лето могло оживить город, но сейчас до лета казалось дольше, чем когда-либо. Он решил пойти к Тахе, провести вечер за чашкой кофе, потом снова попробовать позвонить Айше. Тревога за нее росла в нем с каждым часом.

За последние дни он звонил не один раз, но никто не отвечал. Айше не брала трубку. Он пытался позвонить в музей, но ему сказали только, что он закрыт на ремонт. Департамент Махди в университете, кажется, вообще исчез.

Таха содержал грязное кафе в квартале Кармус, где Майклу позволяли пользоваться телефоном. В былые времена, когда был жив отец Тахи, здесь собиралось маленькое общество весельчаков и интеллектуалов, главным образом состоявшее из греков и армян, а также нескольких североевропейцев. Даррел мечтал здесь о Джастине; за мраморным столиком сидел Кавафис, выпивая одну за другой чашки горького «кахва сада», и писал усталые стихи на крошечных полосках греческой бумаги. Именно в это «темное кафе» ходили поэты и его несчастный умерший друг: «Ножом в его сердце было темное кафе, куда они ходили вдвоем».

Теперь кафе превратилось в печальный и пустынный уголок, где старики молчаливо играли в триктрак, читали замусоленные листы «Эль-Джамахирии» или курили длинные трубки дешевого маассильского табака, выкашливая то немногое, что осталось от их хрупких и безрадостных жизней. Весна и осень, зима и лето, медленный вентилятор с тяжелыми лопастями, монотонно вращающийся в тусклом, продымленном воздухе.

Майкл впервые пришел сюда двенадцатилетним мальчиком, одиноким парнишкой, приехавшим слишком поздно, чтобы почувствовать величие города. Таха приютил его, обучил арабскому арго, познакомил с теми, кто остался от кофейного общества. Вместе они гуляли по темным улицам города, где не было ничего, кроме немых жестов в сумерках и иссушающей тишины. Через пять лет Таха привел Майклу первую женщину, темноглазую девушку из Танты, с крошечными, восхитительными грудями и языком, который глубоко проник в его открытый рот и шевелился там, как рыба. Сейчас Таха стал таким же старым, как его город, как его кафе. Старым, артистичным и уязвимым.

— Кто-то вас спрашивал, — сказал старик, пододвинув Майклу чашку горячего кофе.

Майкл поднял брови. Он нередко задумывался, что Таха знает о нем, о том, кем он был раньше. Вероятно, немногое, но все-таки кое-что. Таха, как и многие другие люди, был крышей Майкла, которая строилась в течение многих лет.

— Я его послал подальше. Сказал, что он ошибся, что я никогда не слышал о вас. Но он вернется.

Майкл понял, что это означает. Как можно лгать в подобные времена таким людям? Они знали старика, знали его прошлое, прошлое его отца, грустную историю кафе для одиноких людей. Сейчас никто не был в безопасности, никому нельзя доверять, даже старым друзьям.

Майкл огляделся:

— Тут есть кто-нибудь посторонний?

Таха покачал головой:

— Это свои. Все в порядке.

Майкл кивнул. Но они оба знали, что наверняка сказать нельзя. Любого из завсегдатаев Тахи можно было соблазнить, посулив денег.

Они некоторое время сидели и разговаривали — два египтянина, старый и помоложе, вспоминающие прошлое. Если люди, спрашивавшие о нем, искали англичанина, они будут разочарованы.

Майкл сидел до десяти часов, когда закрывалось кафе. Перед уходом он снова набрал номер Махди. Телефон звонил и звонил, но никто не отвечал. Когда он уходил, улицы были пусты. Сегодня люди рано ложились спать, чтобы проснуться до рассвета и успеть наполнить желудки пищей на весь предстоящий день поста. Воздух был пропитан морской прохладой. Майклу хотелось оказаться в комфортабельном номере отеля, но он покинул «Сесил», перед тем как уйти в подполье. С тех пор он поменял обшарпанную комнату в Мухаррам-Бей на еще более обшарпанную между железной дорогой и каналом Махмудия. Удобств там почти не было. Лежа в кровати, он слышал шум проходящих мимо поездов — унылый звук, будивший его посреди ночи и не дававший заснуть до самого рассвета.