Принц Вест-Эндский, стр. 46

35

Повсюду в «Эмме Лазарус» ощущается волнение. Давидович сообщила, что со спектаклем все хорошо. Кунстлер читал за меня. «Интересный мужчина, — сказала она. — Неотразим. Жаль, что не приехал к нам раньше, такому в спектакле всегда нашлось бы место. Пропадает в суфлерской будке. Это я вам не в укор, поверьте, Отто. Он был бы прекрасным Гамлетом. Кстати, как вы? Поправляетесь?»

Завтра — большой день. Дамы разрумянились и трещат, как нервные сороки. Витковер расхаживает, бормоча свой текст. Пфаффенхайм стоит перед длинным зеркалом в коридоре второго этажа и отрабатывает жесты. Помощник режиссера не может найти кубок, который поднимет за сына Гертруда, а Леопольд Нордхайм II, десять лет назад пожертвовавший дому чашу Илии шестнадцатого века, некогда принадлежавшую пражскому раввину, отказывается дать ее для замены. И так оно идет. Среди всего этого безумия я сохраняю странное спокойствие и благодушную веселость.

Завтра с полудня у нас день открытых дверей. Родственники и другие гости могут свободно бродить по общим комнатам, где уже сейчас наши жители располагают для обозрения образцы своих «искусств и ремесел». Весь день будут булькать бачки с чаем и кофе; весь день будут поступать из кухни тарелки с горами миниатюрных пончиков. В библиотеке I Solisti будут услаждать любителей музыки. В вестибюле Кунстлер развешивает свои новейшие (условно говоря) картины. Лекционная в пентхаусе готовится принять симпозиум феминисток под председательством самой Люсиль Моргенбессер — дочь Гермионы безвозмездно уделит свое время теме «Женщины Маккавеев, хранительницы света». Члены попечительского совета, Комендант, персонал, живущий и приходящий, — все будут общаться с гостями. Короче говоря, это будет настоящая феерия.

* * *

Сегодня утром Коминс дал мне зеленый свет. В коридоре перед его приемной меня встречала взволнованные артисты.

— Ну? — спросил Красный Карлик.

Я показал им два больших пальца. Давидович ущипнула меня за щеку.

— Чтоб вам ногу сломать, — сказала она.

— Это что за разговор? — возмутился Пфаффенхайм.

— Театральный разговор. Это все равно что сказать «Ни пуха ни пера», или «Мазлтов», не опасаясь сглазить, — объяснил Витковер.

— Эти дурацкие суеверия всегда насаждались хозяевами жизни, чтобы держать в узде рабочих, — проворчал Красный Карлик.

— Спасибо всем вам, мои добрые друзья, — сказал я.

Приветственные крики, неуместное буйство. Однако шло это от души, и я не стал им выговаривать.

Честно говоря, я не ожидал, что Коминс меня отпустит. Перед этим со мной случился, можно сказать, еще один «почти эпизод», иными словами, головокружение. К счастью, в это время я сидел на кровати, еще в пижаме, и просто дождался, когда оно пройдет. Осталась только легкая тошнота, делавшая мысль о еде невыносимой. Чем-то я должен подкрепиться, но здравый смысл говорит, что от сезонного — и моего любимого — блюда, картофельных оладий, следует воздержаться, в особенности сегодня вечером.

* * *

Гамбургер, как и доктор Коминс, недоволен цветом моего лица.

— Выглядишь дерьмово. Тебе нужно солнце, теплый воздух. После спектакля мы с Ханной едем на Багамы. Поезжай с нами?

— В медовый месяц я вам не нужен.

— Не совсем медовый. — Он выглядел слегка смущенным. — У дочери, у Люсиль, есть специалистка по налогам, выпускница Гарвардской школы бизнеса, степень с отличием. Она объяснила, что с точки зрения налогов нам лучше остаться неженатыми. — Пауза. — Отто, ты считаешь меня старым дураком?

— Миссис Перльмуттер — исключительная женщина.

— Так оно и есть, ты правильно сказал. — Он решил переменить тему и вернулся к моему здоровью. — Нет, серьезно, почему тебе не поехать?

— Во-первых, зиму я люблю холодную. Во временах года тоже должен быть строй. Что же касается цвета лица — он никак не связан с моим здоровьем. Доктор Коминс считает, что я здоров. Честно говоря, я в жизни не чувствовал себя лучше. Два-три приступа головокружения — не причина для того, чтобы ехать на Багамы.

— Два-три? Так, значит, был не один? Я готов был проглотить язык.

— Ну и что из этого? Случайные эпизоды, ничего больше.

— Да почем ты знаешь? Ты что, врач? Это — предупреждение. Что надо сбавить обороты.

— Отнюдь. Нас не страшат предвестия. (Имеется в виду Ханука — праздник, учрежденный Иудой Маккавеем и его братьями в честь очищения храма в Иерусалиме после победы над сирийцами в 165 г. до хр. э. В оскверненном храме был найден горшочек с маслом, которого было достаточно лишь на один день горения в светильнике. Чудо состояло в том, что его хватило на восемь дней, пока изготавливали новое масло.)

— Это всего лишь спектакль, Отто. Его можно отложить.

— Нет, его нельзя отложить, он состоится сегодня. Я старик, Бенно, мне восемьдесят четвертый, старше даже тебя. Я уже давно старик. В молодости я думал, что мне предстоит сыграть роль на всемирно-исторической сцене. Не смейся, я правда так думал. Сцена съежилась вместе с моей плотью. Что мне осталось? Здесь моя сцена — здесь, в «Эмме Лазарус». Сегодня мне предстоит быть Гамлетом. А тебе — Горацио, моим верным другом. Не отступайся от меня сейчас. Обещай, что не станешь вмешиваться. Бенно, обещай.

Он грустно пожал мне руку.

— Развеселись, ради бога! Смотри на меня — я весел. Через неделю ты пришлешь мне открытку: «Живем чудесно. Рады, что тебя тут нет».

Мои мрачные одежды лежат на кровати, ждут меня. Снизу доносится смех, оживленные голоса, слышна суматоха, и она говорит мне, что час близок. Когда стемнело, жильцы, персонал и гости набились в библиотеку, чтобы присутствовать при зажжении восьми свечей. Товье Бялкин держал шамаш, служебную. Он принес три благодарения — за свечи, за великое чудо, ниспосланное нам в древности', и за то, что нам дано было дожить до этого дня. Аминь. Аминь. Аминь. Я решил пропустить ужин. Последний «почти эпизод», почти незаметный, прошел; я снова безмятежен и чувствую себя крепким. Только чересчур покойно в моей комнате — тут, за письменным столом, под письмом Рильке в новой рамке. На столе бокальчик коньяку; глотну, и кровь побежит живее, смоет остатки паутины с мозга. Я доволен.

Я листаю эту рукопись, горой поднявшуюся над столом, и вижу, что не всегда был добр по отношению к тебе, Бенно, ибо не знал, для кого предназначены эти писания. Но если не тебе, мой милый Горацио, то кому поверю я мою историю? Ты по-дружески простишь мне это, как прощал и худшее.

Стук в дверь: мадам Грабшайдт в вечернем платье — конечно черном — со странно скалящейся брошкой на груди, в игриво сдвинутой набекрень тиаре, слава богу, здоровая, может быть, слегка взволнованная, может быть, слегка навеселе, но, по крайней мере, фрейлиной способна взойти на сцену. Она сообщает, что зрители направляются в зал, актеры собираются. Давидович, верная своему обещанию, ведет спектакль. Пора надевать костюм. Но мне, «звезде», дана отсрочка. Еще выступит Комендант с елейной приветственной речью — в зале сидят богатые жертвователи, не говоря уже о представителе британского консульства в Нью-Йорке, к нашему удивлению согласившемся прийти, и о редакторе отдела искусств «Джуиш шаривари», который потратил три дня на интервью с членами труппы. Как был бы горд Синсхаймер! После речи Коменданта — исполнение «Хатиквы» (Государственный гимн Израиля.), на котором, вопреки горячим протестам Красного Карлика, настоял Липшиц, а мы в память о Науме не стали его отменять. (Вечер закончится пением «Звездного знамени», где тон задаст женский хоровой кружок, а успех будет зависеть от числа мочевых пузырей, способных сохранить выдержку.) А после «Хатиквы», среди молний и грома, угрюмо вонзятся в черное небо крепостные зубцы Эльсинора. Гамлет появляется только во второй сцене: «Племянник — пусть; но уж никак не милый». Грабшайдт обещала предупредить меня за десять минут.

Я уверен в сегодняшнем триумфе. Головокружение совсем прошло. Летучая мышь видит наконец выход из пещеры и собирается с силами. Форель беспорядочно дергает хвостом. Через минуту я положу эту рукопись в коробке из-под рубашек в чулан. И будет еще время посидеть, прежде чем меня позовет мадам Грабшайдт.