Принц Вест-Эндский, стр. 22

— Теперь тебе решать, — сказал он. — Приходи и погляди на нас. Как только увижу секретаршу, я тебя запишу. — Можно было подумать, со мной говорит уважаемый член весьма закрытого английского клуба.

— Может, так оно и лучше.

— Вот это я понимаю, боевой дух! — сказал он, переходя на роль сержанта-вербовщика морской пехоты. — Нам нужны такие молодцы.

С Бенно Гамбургером я познакомился вскоре после выхода на пенсию. Произошло это в Молочном ресторане Голдстайна, воскресным днем, в обеденное время, когда там особенно людно. Я сказал Голдстайну, что не возражаю, если меня к кому-нибудь подсадят, и он отвел' меня к Гамбургеру. Худое печальное лицо — теперь такое привычное, — коротко остриженная голова, прочно сидящая на толстой шее и внушительном торсе. По элегантности наряда он может выдержать сравнение с самим Голдстайном. Но если первый, то есть Гамбургер, тяготеет к солидному консерватизму, то последний, Голдстайн, даже дерзостен в своих покушениях на моду.

Привожу здесь первый диалог между нами, столь же исторический в своем роде, сколь и гораздо более известный диалог между Стэнли и Ливингстоном:

— Я уже кончаю.

— Не торопитесь.

Приплелся Джо с чашкой черного кофе для меня и счетом для Гамбургера.

— Мне, пожалуйста, «Уолтера Маттау», — сказал я, — и чуть побольше соуса.

— Сию минуту, — сказал Джо, начиная медленный разворот.

Гамбургер изучал свой счет с дотошностью правительственного аудитора.

— Вы насчитали мне лишних доллар двадцать за «Джека Клагмана», — сказал он.

Джо стал медленно поворачивать обратно.

— На прошлой неделе Голдстайн поднял цены.

— И теперь чашка кофе — сорок пять центов?

— Это скандал, — сказал Джо. — Я бы не заплатил.

— Голдстайн рубит сук, на котором сидит.

Гамбургер вынул из бумажника несколько банкнот и стал рыться в кошельке для мелочи. Извлек оттуда пятицентовик и два цента.

— «Тощ сумою, — пробормотал он по-немецки, — сердцем болен…»

— «Дни свои влачил я тихо», — подхватил я.

Гамбургер поднял от кошелька вдруг заблестевшие глаза.

— «Нищий вдвое терпит лиха…» — быстро сказал он. '

— «Богатей вдвойне блажен»!

— Гете.

— «Кладоискатель».

Он вскочил на ноги и протянул руку. Я тоже встал и пожал ее.

— Гамбургер, Бенно.

— Корнер, Отто.

Мы снова сели, и, когда Джо пришел с моим «Уолтером Маттау», Гамбургер заказал еще кофе. Мы проговорили весь остаток дня. Была только одна заминка.

— Фамилия знакомая, — сказал он. — Как будто вспоминаю ее по Скверным Временам. Кем вы тогда были, журналистом?

— Вроде того, — ответил я и направил беседу в более безопасное русло.

Гамбургера трудно «вычислить». Однажды, как бы из научного любопытства, я спросил, не знает ли он случайно, откуда взялось это название — дадаизм. Поскольку я намерен открыть на этих страницах всю правду о происхождении данного слова, правду, которую держали под спудом шестьдесят лет, мгновенный ответ Гамбургера может вас позабавить:

— Однажды малютка Тцара сидел на горшочке. Вошла его нянька-немка. «Ну, Тристан, мой ангелочек, — сказала она. — Ты уже сделал а-а?» «Да, — сказал малютка Тцара. — Сделал да-да, сделал да-да!» Вот так он и родился — дадаизм.

В самом деле, это невозможный человек! С другой стороны, признаюсь, мне лично по душе эта история. В ней есть отзвук метафорической правды.

Гамбургер похож на картинку, сложенную из разных комплектов головоломок. Сегодня он являет собой странную смесь: галантный защитник дамской чести, слон Джамбо, литературный критик со вкусом к возвышенному, поборник женского равноправия и лесбийских шалостей и, конечно, любитель листвы, дитя природы.

Я между тем сижу тут и качаю ногой.

20

В кабаре «Вольтер» никто не признавался, что знает адрес Магды. «Она вернется, — говорили мне. — Она всегда возвращается».

— Но куда она уезжает?

— В Вену, — загадочно ответил Тцара. — За инструкциями. — И расхохотался.

Забросив свои науки или, если не забросив, предоставив им тихо томиться, я стал завсегдатаем у герра Эфраима. В скором времени я перезнакомился почти со всеми в «шайке»: с Марселем Янко, Хансом Арпом, Рихардом Хюльзенбеком, Маджей Крусек (подругой Тцара), Софи Тойбер (которая стала женой Арпа), Максом Оппенгеймером и другими. Они терпели меня, но держали на расстоянии, кроме тех случаев, когда им нужен был живой пример того, что неладно в мире, — тогда «графа фон и цу» вытаскивали на сцену и просили читать.

О них много написано; они и сами много о себе написали. Нам говорят, что Дада было «организованным протестом» молодых представителей среднего класса против бессмысленной мировой бойни, намеренным оскорблением западной цивилизации, попыткой ткнуть Европу носом в ее собственный смрад и позор. Или же нам говорят, будто это был бунт против интеллектуализма, ставшего банальным потому, что он основывался на заношенных «истинах», а не на разуме: бунт этот вынужден был прибегнуть к алогизму, дабы его не оседлали мещане. И т. д.

Ну, тогда это выглядело не совсем так. Это были умные молодые люди, определенно; чувствительные, несомненно. И не ленивые: над своей чепухой они трудились прилежно. Но при этом были безумно довольны собой. Радостью для них было шокировать — шокировать ради самого удовольствия от шока. Много ли знала Европа, «западная цивилизация», об их бунте, да и хотела ли знать? Им достаточно было потревожить покой старых пней в Цюрихе, нарушить уют местной буржуазии, потянуть кого-то за нос, дернуть бороду-другую.

Как и они, я был молод. Если они презирали войну, я к тому времени, когда познакомился с ними в 1916 году, тоже успел утратить наивную веру в ее величие, в моральную правоту нашей и низость той стороны, в кайзера и Фатерланд. Вопреки насмешкам Хюльзенбека надо мной, я не думал, что «все должно быть так, как есть». Но я не мог понять, почему, приветствуя какого-нибудь Надельмана, Арпа или Зелингера, я должен наплевать на немецких романтиков, хотя их безмятежность до сих пор мне мила и они писали свои картины в то время, когда музыка, живопись и поэзия жили в согласии, творившем чудеса. Эти люди не могли убедить меня, что их «poemes simultanes». (Симультанные (буквально — «одновременные») стихи (франц.). «Симультанный стих учит смыслу сумбурной переклички всего на свете: в то время, когда господин Шульце читает, балканский поезд мчится по мосту у Ниша, свинья визжит в подвале мясника Нутке». Р. Хюльзенбек. Дадаистский манифест 1918 года.), эти бессмысленные цепочки слов и фраз, выкрикиваемые перед глушащими пиво студентами и сопровождаемые стуком по столу, звяканьем бубенчика, треском трещоток, иканием, чавканьем и так далее, формируют новый поэтический язык, который навсегда отменит Гете или, если спуститься лишь на одну ступеньку ниже, моего обожаемого Рильке.

Когда Магда наконец появилась в кабаре «Вольтер», ее вел под руку Эгон Зелингер, сюрреалист, живописатель выпотрошенных органических форм. Они смеялись и болтали и, по-видимому, находились в самых близких отношениях. Что ж, наверное, они были красивой парой. Зелингер — Адонис, высокий, белокурый, мускулистый и стройный. Произошел небрежный обмен приветствиями. Никто не вставал; я тоже научился здороваться сидя.

Магда задержалась у моего стола, заглянула в мои умоляющие глаза и ущипнула меня за щеку.

— Как? — весело сказала она. — Вы еще здесь?

— Уже три недели, жду, чтобы повести вас в ресторан.

— Ах, это. Я забыла. У меня голова болела.

— Так первое или второе?

— И то и другое. И голова болела, и забыла. Кроме того, я сэкономила вам массу денег.

Ни извинения, ни даже намека на него. И жалоб моих она не желала слушать.

— Уходите, junger Mann, вы мне надоели, вы скучны. — Она отошла и села с другой стороны большого круглого стола, за которым «шайка» проводила свои совещания.

Тем временем Зелингер развернул картину и поднял над столом.