Принц Вест-Эндский, стр. 18

17

Сегодня вечером, слушая Моцарта, «Линцскую» симфонию, я вдруг вспомнил Контессу. Точнее — во время медленной части, нежной, с тревожными отголосками, прекрасной в своей отточенности, — и не столько саму Контессу, сколько маленькую урну, где лежит ее прах. Ничего странного, вероятно: я думал о том, в каких условиях создавалась симфония, — о приеме, оказанном Моцарту молодым графом Туном в Линце, о счастливом контрасте между этими неделями и недавним тягостным пребыванием в Зальцбурге. Там отец снова не пожелал одобрить его женитьбу на Констанции Вебер. Цепочка моих ассоциаций понятна: Линц — Моцарт — Зальцбург — Констанция — Контесса. Сходство их имен все объясняет.

После версальской осечки мы с Контессой вернулись в Нью-Йорк на Западную 82-ю улицу и зажили жизнью, соответствующей нашему возрасту и обстоятельствам. Вначале она хотела, чтобы мы поселились во Флашинге, поскольку ее квартира больше моей. Контессе нужен был воздух, простор для движения. Дух у нее был беспокойный, теснота его угнетала. Кроме того, Вест-сайд явно приходил в упадок, его заселяли «нежелательные элементы», наркоманы, бог знает кто. Там почти не встретишь белого лица, «не говоря уже еврея». По улицам опасно ходить. Но я объяснил, что Флашинг для меня исключается: моя жизнь связана с большим городом. Не она ли говорила о неудобстве каждодневных переездов? И не для того ли мы поженились, чтобы избежать этих трудов? Нет, если мы поедем во Флашинг, то там и останемся: безвестный край, откуда нет возврата. Так что она перевезла свои вещи на Западную 82-ю улицу — в том количестве, какое могла вместить моя битком набитая квартира.

Мы зажили, мне кажется, хорошей жизнью — уютно, спокойно, по-компанейски, заполняя свои дни мелкими делами, в ритме, который нам нравился. И конечно, не вспоминали наш «медовый месяц» — это неистовство ее оставило. Я привык к соседству ее тела в постели — даже радовался ему как источнику тепла и тихого дружелюбия. В начале каждого декабря, для проформы позвав меня с собой, она улетала во Флориду — и до февраля я оставался холостяком. Она ежедневно звонила мне, как только начинал действовать льготный тариф, и отчитывалась о своих делах и делах приятельниц, затем осведомлялась о моих, выясняла, справляюсь ли я. К концу февраля я всегда был рад ее возвращению и окончанию этого периода «полураспада». Счастливы мы были? Я бы ответил: да. Но вынужден был бы оговориться, что после женитьбы и Версаля Контесса частично утратила прежнюю кипучесть. Она чуточку притихла и временами казалась чуточку грустной.

Как я уже сказал вам, Контесса страдала клаустрофобией. Это часто причиняло ей неудобства. Например, вместо того чтобы ехать в нашем маленьком лифте, она, нагрузившись провизией, карабкалась по лестнице; не садилась в полный , автобус, а если автобус наполнялся, выходила из него — на любом расстоянии от нужного места и при самой неблагоприятной погоде; что бы ни диктовал Париж, она не могла надеть платье или блузку с закрытым воротом. Это само по себе уже было неприятно. Но, еще пребывая среди живых, она мысленно уносила свою фобию и на тот свет. Ей невыносимо было думать, что ее заколотят в гроб и зароют в землю. Одна мысль об этом приводила ее в ужас. Ей рисовались жуткие картины: а вдруг, не дай бог, окажется, что она не умерла? Вдруг она очнется в замкнутом пространстве, в безвоздушной тьме, где пальцем не шевельнешь, не то что локтем, и крышка в дюйме от носа, и сколько ни кричи — не докричишься? Не приведи бог — а такое случалось.

— Когда? — спросил я.

Случалось. Ой, ой, ой, одна мысль об этом может свести с ума. Она просила меня дать слово, честное индейское, что я ее кремирую.

— Евреям нельзя кремироваться, — сказал я и, чуть подождав, добавил:

— По собственному желанию.

В отличие от меня, занимавшего расплывчатую позицию, Контесса держалась за свой иудаизм стальными когтями: как-никак, дочь кошерного мясника, вдова ритуального обрезателя, некогда первоклассного знатока Талмуда. Однако она была находчива. По всем ритуальным вопросам она обращалась к раввину — ортодоксальному, консервативному или реформистскому, в зависимости от того, какой ей требовался ответ. По вопросу кремации она уже посоветовалась с реформистским раввином Миллардом Матлоу, духовным руководителем общины Бейт Сефер ха-Адом ха-Катан в Гринич-Виллидже. Независимо от своего положения, раввин был гуманный человек, Mensch (Человек (нем.)), близко принимавший к сердцу страдания другого еврея. «У нас двадцатый век, — сказал он ей, — и совсем другие обломы. Поступайте так, чтобы вам было хорошо». Так обещаю ли я? Хорошо, я обещаю.

— Честно?

— Честно.

Благодарность ее была горькой и трогательной. Как иначе ее охарактеризовать? На минуту вернулась прежняя Контесса.

— Давай отпразднуем, — сказала она и принесла на кофейный столик запеканку из вермишели, тарелки, вилки и чашки. Глаза у нее блестели. — А сбитых сливок? Сколько прошло после обеда? — Потом она вынула из своего сундука урну и, торжественно подняв ее, спросила: — Как тебе такая?

Я никогда не видел подобной урны, о чем ей и сказал. Медная, в виде свитка Торы. Контесса показала, как она открывается, свинтив крышки с обоих концов.

— Половина меня — здесь, половина меня — здесь, — весело объяснила она.

— На, положи сливки на пудинг. Не бойся, обедали уже давно. — Она подняла чашку с кофе. — За нас. Лехаим (Будем живы (идиш.)).

Но тут на ее горизонте возникло облачко. Возникло и выросло.

— Что такое?

— Ответь мне, — сказала она и прикусила губу. — Ты хочешь иметь мой прах?

Как ответить на такой вопрос? Конечно, я не хотел ее праха. С другой стороны, не будет ли черствостью, не проявлю ли я равнодушия к ее памяти, если откажусь, если не отвечу твердо и недвусмысленно, что да, хочу иметь его при себе всегда? Я начал с дипломатии:

— Чего я хочу, так это чтобы ты жила долго и была здорова. Зачем нам говорить о прахе? Кроме того, меня не станет гораздо раньше. Увидишь, тебе придется распорядиться им по-другому.

Облачко не рассеялось, солнце не выглянуло.

— Нет, — сказала она. — У меня предчувствие. Ты знаешь мои предчувствия. Это верно. С тех пор как мы познакомились, она сто раз попадала в десятку. Я диву давался.

— Конечно, я не хочу тебя обижать, — сказала она. — Ты имеешь право на мой прах — в конце концов, ты мой муж, мой второй. — Она подняла голову и глубоко вздохнула. — Дело вот в чем. Когда умер мой бедный святой Мерис, я не ожидала, что снова выйду замуж. Кто же знал? Это же просто удача — встретить такого человека, как ты, — кто мог ожидать? Поэтому я заказала для него памятник, не слишком кричащий, но достойный: как-никак он был мастером своего дела, а кроме того, хорошим евреем, любящим мужем, надежным кормильцем. В этом памятнике, в этом камне, есть ниша. А в ней — свиток Торы, копия этого, двойник, их не отличишь. Я решила так: когда я умру и, Бог сподобит, меня кремируют, тот свиток Торы вывинтят, а этот свиток, со мной, ввинтят вместо него. Таким образом Мерис и я сможем легко найти друг друга, не обращаясь в Центральную справочную на том свете. Это была моя идея. И рабби Матлоу, прямой потомок пражского раввина шестнадцатого века, одобрил мою идею. «Послушайте, — он сказал, — кто знает? А если это вам в кайф — так боже мой». Вот какое положение. Но теперь у меня новый муж. У тебя есть права — это несомненно, — и я должна выслушать твое мнение.

Естественно, я сказал ей, что хочу ее прах, но признаю — и это всем ясно, — что преимущественное право за Мерисом. Рабби Матлоу скажет нам, что это фундаментальный принцип еврейского права. Ей не о чем беспокоиться, я позабочусь, чтобы ее свиток Торы обрел вечный покой в предусмотренной нише, воссоединившись с ее первым мужем: если подобный образ действий одобрен прямым потомком пражского раввина, кто я такой, чтобы возражать?

Мы были женаты почти десять лет. Однажды она пожаловалась на невыносимую головную боль; на другой день она была в больнице. Подробности излишни: тромб в мозгу. К счастью, ее страдания продолжались недолго. Последними ее словами были: «Помни, ты обещал. Чтобы не вышло неприятностей, пойди туда в обеденное время, когда никого нет. Это кладбище ортодоксов, могут быть осложнения. Кто знает, какие у них там порядки? Возьми отвертку». Изнуренная и бледная, она вздохнула, но нашла в себе силы улыбнуться. «Спасибо, Отто».