Кенгуру, стр. 13

Душа моя, конечно, я опять подзавелся, но как же, скажи, не подзавестись, если мы проходим по целому ряду сложнейших предварительных следствий с гордо поднятыми головами, превращаемся в кенгуру, но не продаем в себе человека, освобождаемся, работаем, хор знает кем, и вдруг — на тебе! Требуй отстоя! Да я за всю жизнь требовал пару раз только жареного прокурора по надзору и то зря и по глупости, чего простить себе не могу! Давай-ка, между прочим, позавтракаем. Эх, Коля! Баланда на свободе называется бульон! Выпьем за белок, соболей и куниц. Я не могу смотреть, как они мечутся в клетках. И я тогда метался, вроде соболя, по своей третьей комфортабельной камере без окон, без дверей и по-новой сейчас забыл, был там потолок или не был. Мечусь и мечусь, смотрю себе под ноги в одну точку, пишу веселый сценарий процесса или же стараюсь кемарить, чтобы не видеть картинок и фотографий, заляпавших все четыре стены сверху донизу. К тому же Кырла Мырла все волосател и волосател на моих глазах, и вот уже седеть борода у него потихоньку начала, а Ленин наоборот активно лысел и лысел. Невыносимо было мне смотреть на картинки, невыносимо. Как я не поехал, а остался нормальным человеком, до сих пор понять не могу. Картинки-то эти все время менялись. Ты представь, Коля, себя на моем месте. Вдруг, ни с того ни с сего, «Паша Ангелина примеряет в Грановитой палате корону Екатерины II» исчезает и проступает на ее месте «Носильщики Казанского вокзала говорят Троцкому: „Скатертью дорожка, Иуда!“ Или же „Карацупа и его верный друг Джавахарлал Неру“ из правого нижнего угла взлетает в угол левый верхний, и такая, извини за выражение, пиздопляска продолжается круглые сутки, круглые сутки продолжается этот адский хоровод. „По рекам вражеской крови отправились в первый рейс теплоходы „Урицкий“, Володарский“, Киров» и многие другие». «Нет! Фашистскому террору в Испании!» «В муках рождается новая Польша». «Запорожцы пишут письмо Трумэну». «Хлеб — в закрома!». «Уголь — на гора!» Все — на выборы!». Коля, я уж стал повязку на глаза надевать, лишь бы не лезла в них вся эта мертвая ложь, нечеловеческое дерьмо разных здравиц, монолитное единство партии и народа, свиные бесовские рыла вождей, льстящих рабам и ихнему рабскому труду, стал повязку надевать, чтобы не выкалывали мои глаза оскверненные слова великого и любимого мной языка, чтобы не оскорбляли они зрачков и не харкали в сердце и в душу. Хипежить я уж не хипежил больше. Бесполезно, сам понимаешь.

Кидалла про меня забыл. Но вдруг по радио Юрий Левитан раз в полчаса в течение недели начал повторять:

— Учение Маркса всесильно, потому что оно верно.

Тут старый урка Фан Фаныч закукарекал, почуял, что скоро начнется его процесс! У меня на это чутье, дай Бог! Ни с того ни с сего не стал бы долдонить Юрий Левитан «Учение Маркса всесильно, потому что оно верно» по двадцать раз в день. Не стал бы! Не такой он у нас человек-микрофон!… Учение Маркса всесильно, потому что оно верно». Кстати, Коля, все наоборот: оно неверно, поэтому и всесильно. А учения истинные всесильными в каждый миг времени, к сожалению, не бывают.

— Ну, урка, ничего не забыл про кенгуру? — спрашивает вдруг Кидалла.

— Как же, — отвечаю, — забыть, если сам побывал в кенгури ной шкуре. Готов присесть на скамью подсудимых и встретиться взглядом с самым демократическим в мире правосудием! Готов прочитать дело и подписать дорогую двести шестую Статью У.П.К. РСФСР.

«Сталин позирует группе советских скульпторов» от «Крыс в чащобах Нью-Йорка» отодвигается, и рыло, несколько месяцев его не видал, говорит: «С вещами!»

5

Как везли меня в суд и где он находился я, Коля, до сих пор не знаю. Очнулся я после вдыхания какого-то сладкого газа прямо на скамье подсудимых, за барьером из карельской березы. Скамья сама по себе мягкая, но без спинки, а это в процессе раздражает неимоверно, и не знаю, как ты, а я от этого чувствую отвратительную за собой пустоту. Поднимаю голову и прищуриваюсь. Мне было некоторое время невыносимо смотреть в глаза собравшимся людям. Очень все интересно. В первых рядах сидят представители всех наших союзных республик в национальных одеждах. Чалмы, папахи, косынки, бурки, косоворотки, унты, тюбетейки, ширинки, халаты, и в общем кинжалы. За ними рабочие в спецовках. Концами руки вытирают, из-за станков, так сказать, только что вышли. Колхозницы с серпами. Интеллигенты с блокнотами. Писатели. Генералы. Солдатики. Скрипачи. Много знакомых киноартистов. Балерина. Кинорежиссеры. Сурков. Фадеев. Хренников. За ними представители, как я понял, братских компартий и дочерних МГБ, Телекамера. По залу носятся два хмыря, которых распирает от счастливой занятости. Делают распоряжения. Что-то друг другу доказывают. Решают, суки, художественную задачу. Вдруг заиграл свадебный марш Мендельсона, в зал вбежали пионеры с букетами бумажных цветов. Лемешев пропел: «Суд идет! Су-у-уд и-и-и-дет!» Все, разумеется, и я в том числе, встали. И по огромной винтовой лестнице, символизирующей, Коля, спиральный процесс исторического развития спустились вниз и уселись на стулья с громадными гербовыми спинами председательница (мышка, а не бабенка) и двое заседателей: старушенция и здоровенный детина в гимнастерке и кирзовых сапогах. Выбрали в полном составе почетных заседателей — членов Политбюро во главе со Сталиным. Затем стороны уселись. Прокурор в форме и с желточерными зубами. Барабанит пальцами по столу. Смотрит в потолок и всем своим видом, подлятина, как бы намекает на то, что в этом зале только он кристаллически честный человек, а остальных он, если бы мог, приговорил сию секунду, не отходя от кассы, к разным срокам заключения в исправительных лагерях. Защитник же мой тоже думает о присутствующих как о неразоблаченных преступниках, но, в отличие от прокурора, с жалостью и пониманием, и как бы внушая, что лично он готов исключительно профессионально оправдать всех или же сходу снизить нам срока заключения, Забросали пионеры два тома моего дела цветами, вручили букеты судьям, прокурору и конвою. Защитнику цветов не хватило. Тогда прокурор подошел и поделился с ним хризантемами. И — понеслась! Именем такой-то и сякой республики… слушается в открыто-закрытом судебном заседании дело по обвинению гражданина Гуляева, он же Мартышкин, он же Каценеленбоген, он же Збигнев Через-Седельник, он же Тер-Иоганесян Бах, две страницы, Коля, моих рабочих следственных кличух про стали, пока не остановились на последней: Харитон Устиныч Йорк.

Старуха-заседательница, это она, если помнишь, когда я шел к Кидалле на Лубянку, заметила мой «не тот, не наш» взгляд, которым я давил косяка на Кырлу Мырлу, стоявшего в витрине молочного магазина, старуха и сказала на весь зал, услышав, что я Х.У. Йорк. Это — распад!»

Председательница-мышка после этого продолжала: по обвинению в преступлении, непредусмотренным самым замечательным в мире У.К. РСФСР, по зквивалентным статьям 58 один, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять и так далее с остановками по следующим пунктам: а, б, в, г, д… Далее без остановок. В том, что он в ночь с 14 июля 1789 года на 9 января 1905 года зверски изнасиловал и садистски убил в Московском зоопарке кенгуру породы колмогорско-королевской по кличке «Джемма», а также являлся соучастником бандитской шайки, отпилившей в первомайскую ночь рог с коса носорога Поликарпа, рождения 1937 года, с целью превращения рога в порошок, резко стимулирующий половую активность работников некоторых московских театров, Госфилармонии и Госцирка… Подсудимый Йорк полностью признался в совершенных преступлениях…

Тут, Коля, я возмущенно захипежил нечеловеческим голосом:

— Рог не отпиливал! Первый раз слышу! Мусора! Шьете лишнее дело! Ваша масть бита!

Но, веришь, никто меня не осадил, наоборот, все, даже прокурор и председательница-мышка, зааплодировали, потом тихо зазвучал полонез Огинского, все во мне похолодело, душа оборвалась и я почувствовал, Коля, первый раз в жизни, острей и безнадежней, чем в третьей комфортабельной, что я смертельно одинок, смертельно беззащитен, и что какие-то дьявольские силы цель свою видят в том, чтобы широкие народные массы весело отплясывали «яблочко» на моем одиночестве, на моей беззащитности, на единственной жизни моей!