Третья террористическая, стр. 19

Он ушел из аспирантуры, ушел из общежития и уехал из Москвы, перевезя свою русскую жену и сына, который учился в русской школе, к ее родителям, потому что в Чечню она ехать отказалась… Татьяну можно было понять — она никогда не жила в деревне и уж тем более в чеченской деревне. Она была коренной москвичкой и привыкла жить в большом городе, в котором есть метро, троллейбусы и ночные магазины, а по вечерам повсюду горят электрические фонари, а не осветительные ракеты и подожженные дома.

Умар знал уклад, по которому надлежит жить чеченской жене, представлял, как болезненно эти правила воспримет Татьяна, и поэтому с собой ее не тащил. Хотя и с ней не остался. В тех двух «хрущевских» комнатках и без него было не повернуться. Да и лучше жить в своем доме, чем в чужом…

Но там, дома, ему легче не стало. Дома, как ему казалось, он ловил на себе косые взгляды и слышал за своей спиной осуждающий шепот. Нет, его не упрекали, ему радовались, но он встречался со своими друзьями детства, с одноклассниками, с соседями, у многих из которых не было пальцев на руках и ногах, не было рук или ног, не было живого места. Они были воинами и были не по одному разу ранены. Ему показывали могилы тех, кого уже нет, кто погиб в борьбе с оккупантами.

А он не был убит, не был ранен и никого не убил.

И он прятал глаза.

Он не чувствовал своей вины, но… чувствовал!

Когда началась вторая, такая же бессмысленная, на его взгляд, как первая, война, он понял, что должен воевать. Или должен куда-то исчезнуть.

— Здесь тебе жизни не будет, — сказал, твердо глядя ему в глаза, отец. — У них каждый день гибнут сыновья и братья, а ты живешь. Они не поймут ни тебя, ни меня. Если ты останешься, тебе придется взять в руки оружие и придется пойти на войну!

Отец был против этой войны, но он жил среди людей и должен был поступать как они. Он больше не мог укрывать от смерти своих детей. Он должен был принести свою, как и другие, жертву, чтобы стать как все.

К сожалению, люди не всегда вольны поступать так, как считают нужным. Особенно когда твой народ попал в беду. Ты можешь быть против войны, но ты обязан на ней умереть!

Отец спустился в подвал и принес оттуда и положил на стол автомат.

— Воюй. Или уходи!..

Умар Асламбеков понял, что дома у него нет.

И что ему не остается ничего другого, как уйти из родового села. Уйти надолго, может быть, навсегда.

И он ушел…

Глава 17

Сашка Скоков остался жив. Он остался, его однополчане — нет. Они умерли все. Он ходил, ел, пил, спал, дышал, а они разлагались в земле.

Он был жив, но он как умер… Та, пущенная в голову сержанта, пуля, похоже, убила не только сержанта, но и его тоже. Эта его жизнь ничем не напоминала ту, прежнюю. А он лишь отдаленно напоминал себя.

Как-то незаметно для себя, между делом, он принял ислам и получил новое имя. Он стал Магомедом, хотя на это имя с первого раза не откликался, потому что никак не мог к нему привыкнуть. Но когда его окликали во второй раз, он понимал, что это обращаются к нему, и, заискивающе улыбаясь, бежал на голос. Он никак не мог отучиться улыбаться! Он боялся вызвать недовольство своих новых хозяев, боялся, что его в любой момент могут убить. Поверить в то, что ему ничего не угрожает, что он находится среди своих — равный среди равных, он не мог. Внутри его, в шкуре Магомеда, жил запуганный, боящийся всего на свете Сашка Скоков.

Несколько раз они ходили «на войну». И Сашка ходил. То есть Магомед. Они совершали двух-трех-суточные марши, чтобы уйти подальше от своей базы, и, выйдя к дороге, подкарауливали и уничтожали одиночные машины и небольшие колонны. Раненых они всегда добивали. И Магомед добивал.

Сценарий был всегда примерно один и тот же. Вначале они стреляли в головную и замыкающую машины из гранатометов или давали залп из автоматов, чтобы, взорвав их, запереть остальные машины, лишив их маневра. Потом забрасывали колонну гранатами, поливали длинными очередями и лишь затем поднимались с обочин. Но и тогда шли с опаской. Очень часто русские офицеры и контрактники, зная, что их ждет, отстреливались до последнего патрона, а потом, смертельно раненные, выдергивали чеку из гранаты и закатывали ее под себя. Срочники сдавались легче, особенно если это были необстрелянные первогодки, и если с ними не было командиров. Они даже не стреляли, когда к ним приближались боевики, они сидели притихшие, испуганные, жмущиеся друг к другу, как птенцы в гнезде, и ждали, что с ними будет.

Большие, бородатые, обвешанные оружием боевики подходили к ним, отбирали автоматы и, согнав их в кучу, потешались над их испугом и бессилием. Дальнейшая судьба пленных зависела от внешних обстоятельств. Если была такая возможность, их забирали с собой, чтобы потом отдать в свои тейпы в качестве бесплатной рабочей силы. Или для перепродажи. Если на хвосте висели федералы или они сильно спешили, солдат брали в полукольцо и расстреливали. Или, уложив на обочину лицом вниз, одному за другим, как баранам, резали глотки.

Магомед не резал. Но стрелял. Как все. Иногда он, в последний момент, видел удивленные и испуганные лица русских солдат, которые глядели на него, на русского, с которым враги обращались как со своим. Смотрели недолго. Он передергивал затвор автомата, разворачивал его и жал на спусковой крючок, видя, как пули попадают в цель. И уже этому не ужасался. Убивать человека страшно только в первый раз, потом привыкаешь. Он смотрел, как корчатся в агонии убитые им солдаты, ставил автомат на предохранитель, забрасывал его на плечо и шел прочь.

Он не чувствовал страха и угрызений совести, он вообще ничего не чувствовал, он жил как автомат, ему говорили — он делал, говорили дров принести — нес, говорили стрелять — стрелял…

Во время одного из рейдов его послали в населенный пункт, занятый русскими войсками. На разведку. Что было большим доверием — отпустить его одного к бывшим «своим».

Его переодели в ношеный камуфляж, снятый с пленного милиционера, вручили удостоверение, где была вклеена его фотография, заставили несколько раз повторить фамилии его сослуживцев и пообщаться с пленными, которые рассказали то, что он должен был знать, «служа» там, где служили они, — кто с кем дружит, кто враждует, как зовут жену командира и сколько у них совместно нажитых детей.

После чего вывели на дорогу, где он поймал машину. Блокпост он миновал легко, потому что у него была рязанская, не внушающая никаких подозрений физиономия и все необходимые документы. Он шатался по поселку несколько часов, запоминая расположение войск и техники.

Это было очень странно, он ходил среди таких же, как он, солдат и милиционеров, в такой же точно форме, слышал русскую речь и знакомые армейские «обороты», но чувствовал себя здесь чужаком, стремясь как можно быстрее выполнить задание, чтобы вернуться к своим. К боевикам.

Наверное, он действительно переставал быть Сашкой, все более и более превращаясь в Магомеда. Овца, которая долго рядится в волчью шкуру, начинает привыкать к ней, поневоле приобретая волчьи повадки.

Он ушел благополучно, никем не узнанный…

Потом его славянскую внешность использовали еще не раз. И всегда — удачно. Он без приключений проходил там, где «его братьям» пришлось бы прорываться с боем.

Только однажды к нему прицепился какой-то капитан, которому не понравилась его форма одежды. А потом не понравились документы. Тот капитан хотел отвести его в комендатуру, наверное, подозревая в нем самовольщика, которого послали добыть «травки». Или того хуже — дезертира. То, что он имеет дело не с «самоходом» и не с дезертиром, а с чеченским боевиком, ему в голову не могло прийти! Магомеду ничего не оставалось, как избавиться от того капитана, убив его.

Пока они шли, он осторожно вытащил из кармана нож и сунул его в рукав. В тихом месте, где их никто не мог видеть, он повернулся, обратившись к капитану с каким-то вопросом, и неожиданно и сильно ударил его ножом в шею. Потому что знал, что, если хочешь, чтобы противник молчал, лучше бить в шею. Капитан, удивленно выпучив глаза и пытаясь что-то сказать или, может быть, закричать, упал. И умер. Магомед оттащил его в сторону, забросал каким-то мусором и быстро, пока не поднялась тревога, ушел к своим.