Откровение Егора Анохина, стр. 47

– Ну что ж, я поговорю с ней… один. Пусть решает…

Он шагнул в комнату. Егор остался один напряженный, натянутый, как канат под тяжеленным грузом. Он впился глазами в тусклое матовое стекло двери, с тревогой и отчаянием вслушивался в происходящее в комнате, но слышал только бубнящий голос Чиркунова и редкие быстрые и непонятные слова Насти. Что они говорили, разобрать было невозможно, но тон их голосов становился раздраженней и громче. Егор вытянулся на табуретке, напрягся до предела. Вскрик Насти: – Стреляй! – подбросил его вверх. Он взлетел, ударил по двери так, что стекло вылетело, брызнуло, зазвенело осколками по полу. Мишка оглянуться не успел, как Егор подлетел к нему, выбил револьвер, сшиб с ног. То ли Чиркун слабее стал, то ли в Егоре поднялась невиданная сила, но он мгновенно скрутил Мишку, вывернул ему руки за спину, придавил лицом к полу, как делал не раз с бандитами.

– Я все равно пристрелю вас обоих! – хрипел Чиркунов, но не дергался, не сопротивлялся, не пытался вывернуться, так сильно зажал его Анохин. – Все равно нам не жить на одной земле!

– Только положи в одну могилу! – выкрикнула Настя. – А лучше в один гроб! – Она схватила лежавший у ножки кровати револьвер, наклонилась над Мишкой, стала совать ему револьвер, кричать: – На! На!.. Отпусти его, пусть стреляет, пусть! Лучше вместе умереть, чем жить врозь! Отпусти его!

Егор слез с Чиркунова, поднялся. Мишка перевернулся на спину, вытер лицо ладонью, шмыгнул носом.

– На, на! Стреляй! – совала ему револьвер Настя.

Чиркунов взял револьвер из ее руки, сел на полу, прислонился спиной к кровати, а Настя отскочила от него к Егору, который стоял у стола спиной к окну. Мишка поднял руку с револьвером и стал целиться то в него, то в нее, выбирая в кого первого выстрелить. Может быть, с минуту водил он так рукой. Долго, очень долго темная смертная дыра ствола мрачно смотрела на них, выбирала первую жертву, потом устало опустилась, уперлась в пол. Чиркунов поднялся, поправил портупею, сунул револьвер в кобуру, шагнул по осколкам разбитого стекла, резко хрустнул, но у двери остановился, взглянул на Настю:

– О сыне забудь! Ты для него умерла!

И вышел, скрылся в полутьме коридорчика.

Исчез Мишка из их жизни на три года, оставил в покое, ни разу не напомнил о себе, не омрачил их счастья.

Да, это были бесконечно счастливые годы! Три года! Три года восторженного счастья! Кто скажет, много это или мало для одной жизни? Конечно, можно произнести с горечью: всего три года, а можно восхититься: аж три года длилось их счастье! Больше тысячи дней и ночей! Больше тысячи раз они вместе встречали рассвет, больше тысячи раз держал в объятьях Егор ее прекрасное тело, наслаждался им, больше тысячи раз засыпал окольцованный ее тонкими, сильными и нежнейшими в мире руками, а пробудившись ото сна, чувствовал всякий раз ее теплоту, вспоминал, что она здесь, рядом, она! его Настенька! Его касаточка! Разве к этому можно привыкнуть всего за тысячу дней и ночей? Эти тысячи дней стоят в памяти как один долгий миг бесконечной радости! Вспыхивают, как звезды, отдельные мгновенья особенного восторга, особенной нежности: то видит он, как несутся они по улице Тамбова счастливые, спасаясь от шумного летнего ливня, хохочут, влетают, повизгивая от восторга, на крыльцо своего дома. Настя падает на скамейку, а он бросается снимать с ее ног мокрые босоножки и не удерживается от нахлынувшей нежности, начинает страстно целовать ее мокрые ступни; то видит Егор Настю на высоком берегу Цны теплой июльской зарей: воскресным утром они еще до рассвета поехали на рыбалку и остановились, присели в траву на берегу, поразившись чудесной картиной рождающегося дня, и долго молча сидели, прижавшись друг к другу, и им казалось, что они владеют всеми этими полями с васильками во ржи, туманом над утренним лугом, розовыми облаками, зарей, даже солнце медленно показывается из-за темной полоски леса, раздвигая небо, только для них. Как хороша была Настя, его касаточка! Какое у нее было чудесное лицо с чуть наивными восхищенными глазами!

Анохин сильно изменился в ту пору. Суровое, неподвижное прежде лицо оживилось, стало добродушнее, доброжелательнее, все чаще озарялось улыбкой, в глазах появился блеск, он стал откликаться на шутки, все чаще был слышен его голос, смех, и все чаще ловил он на себе заинтересованные женские взгляды. Эту перемену в нем быстро заметили и отметили на работе.

– Что с тобой? Ты чему улыбаешься? – остановил его однажды в коридоре начальник отдела Новиков.

– Весна, – развел руками Анохин.

– Хе, что-то для тебя раньше, что весна, что осень была. Ты чо, женился?

– Есть грех! – засмеялся Егор.

– А свадьбу зажал! Нехорошо!

– Я не мальчик, баловством заниматься…

Егору приятен был этот разговор. Он все чаще ловил себя на том, что ему хочется говорить о Насте, хочется поделиться с кем-то своей радостью, но он сдерживался, сказывалась многолетняя привычка. Раньше он был немногословным, а теперь охотно вступал в разговор со своими сослуживцами, но имени Насти ни разу не произнес среди них, ни словом не обмолвился о перемене в своей жизни, о своем счастье. Чтобы он ни делал, где бы он ни был днем, его никогда не покидала радостная мысль, что вечером он увидит Настю, будет разговаривать с ней, смотреть на нее, обнимать.

И все же счастье их нельзя было назвать безоблачным. Все время тяготило, мучило Настю, что Мишка отнял у нее сына, томила ее, не давала покоя тоска по Коленьке. И однажды Егор не выдержал, встретил Чиркунова после работы возле здания НКВД, отозвал в сторонку, попросил виновато:

– Разреши Настеньке видеться с сыном!

– У Николая нет матери, – быстро, сурово кинул Мишка и повернулся, намереваясь уйти, но Егор взял его за рукав, задержал.

– Погоди… Она же мать, страдает… Отдай ей сына, не мучь ни себя, ни ее…

– Сын мой, может, единственное, что держит меня на этой земле… и не делает из меня зверя! Надеюсь, ты понял, – резко выдернул он рукав. – Ты своего добился. Живи! А меня оставь в покое…

Об этом разговоре Егор никогда не сказывал Настеньке.

Как он ждал своего ребенка! Как мечтал о своем сыне, думал, что Настенька забудется с ним! Но радость отцовства была для него недостижимой. А Настеньке помогала отвлечься работа, чужие дети. Она была учительницей, преподавала в школе русский язык.

Но все имеет конец: и горе, и радость. Счастье – не лошадь: не везет по прямой дорожке. Первое предупреждение, что счастье их зыбко, ненадежно, хрупко пришло в тридцать седьмом году: в марте Анохина арестовали.

3. Вторая чаша

Кто ведет в плен, тот сам пойдет в плен.

Откровение. Гл. 13, ст. 10

Арестовали Егора неожиданно. Все шло хорошо, ни малейшего намека не было о каком-либо изменении к нему руководства угро, ничто не говорило об опасности. Позвали однажды в городской отдел НКВД будто бы по делу и там объявили об аресте, отправили в камеру, предложив подумать о своих преступных замыслах, взвесить свое положение и чистосердечно признаться. Два дня не трогали, два дня он маялся, думал о Настеньке: как она теперь там одна? Знает ли, где он? Представлял, как теперь мучается, страдает. На третий день повели на допрос. Следователя своего Анохин знал хорошо. Один раз, еще до Насти, вместе на рыбалку ездили, на Цну. Погуляли тогда славно. Следователь был мастак выпить, побалагурить. Свой парень. Звали его Василий Курбатов. Был он коренаст, круглолиц, курнос, темные волосы на его висках заметно серебрились, а под глазами набухли мешки. Он старательно делал вид, что не знаком с Егором, допрашивал строгим тоном и, видимо, сильно опасался, что Анохин напомнит ему о знакомстве. На первые формальные вопросы Егор отвечал быстро, серьезно, без фамильярности.

– Так, гражданин Анохин, у вас было время подумать о своих преступных замыслах против Советской власти. Надеюсь, вы понимаете, что чистосердечное признание смягчит вам наказание?