Тень Конторы, стр. 42

Из «уазика» раздалось несколько тихих, как кашель, одиночных выстрелов. И после каждого один из раненых вздрагивал и затихал. Навек.

Еще через секунду дверцы «УАЗа» захлопнулись, и машина уехала…

Все было кончено. С «крышей» кончено!

И по-другому быть не могло!

«Быки» привыкли «перетирать», пугая противника и постепенно распаляя себя на драку. А здесь никто никого не пугал. И не собирался пугать. Здесь — расстреливали.

Предпочитающим загонять стаей заведомо слабую жертву бандитам было трудно противостоять хорошо обученным и натасканным на убийство бойцам. Которым не надо было себя подстегивать.

«Быки» — они, конечно, с виду очень страшны, но только телкам, а не пастухам!

Кто был тем пулеметчиком, лишившим полгорода «крыши», установить не удалось. Потому что пулеметчик ни разу из «уазика» даже не высунулся! На снятых милицейскими оперативниками пленках ничего, кроме распахнутой настежь задней дверцы и бьющего из-за них огонька, разобрать было невозможно, так как съемка велась издалека. Правда, был еще номер машины!.. Но очень скоро выяснилось, что машина угнана за полчаса до «стрелки» и сразу после нее сожжена. Причем в ней даже стреляных гильз не нашлось…

Управляющий банком «Развитие» торжествовал. Потому что победил! Да еще при этом и сэкономил! Он заплатил два с половиной «лимона» за девять трупов, а ему на ту же сумму «отпустили» двадцать! То есть каждый мертвец обошелся ему вдвое дешевле первоначально запрашиваемой цены!

Наемные убийцы оказались не жмотами, оказались на удивление щедрыми ребятами.

Управляющий был счастлив!

Но, кажется, счастлив преждевременно…

Глава 46

«Первый» не всегда был первым. В детстве — последним, потому что был довольно хилым. Его частенько колотили ребята из его двора. И из соседних тоже. Что самое обидное — не самые сильные ребята, а самые слабые, которых били более сильные. Им нужно было на ком-то вымещать свои обиды, и они выбрали его.

— Ну-ка, ты, иди сюда! — кричали ему, маня пальцем.

Он шел, хотя знал, что его будут бить. Но если не идти, то бить будут еще сильнее.

— Ты че у Витьки ручку зажилил и не отдаешь?..

Ручка была предлогом. Вместо ручки мог быть ластик или насос от велосипеда. Бить просто так, ни за что, в их дворе было не принято, и бьющей стороне приходилось к чему-нибудь прикалываться, изображая из себя благородных мстителей.

Когда его били, он не плакал — он молчал, про себя ненавидя истязателей. А после вымещал свою злобу на беззащитных животных — на бездомных кошках и собаках. Он ловил их и мучил, вначале привязывая им к хвостам банки, а потом, войдя во вкус, расстреливал из рогатки.

Когда об этом узнавали во дворе, а узнавали всегда, — его били. Причем куда сильнее, потому что за дело.

Но чем сильнее его били, тем хуже приходилось бездомным животным.

Он привязывал дворняг веревкой к столбу и, набрав круглых камешков, пулял в них с расстояния в три метра. Собаки визжали и волчками крутились на месте. Убежать они не могли — веревка не давала.

Одну из собак он случайно забил до смерти, угодив ей камнем в глаз, и испытал очень сложное, из смеси страха и стыда, чувство. Удовольствия — тоже! Он смотрел на только что скулившую дворнягу, которая теперь лежала недвижимо, вывалив на асфальт язык. Ее убил — он! И от этого почувствовал себя сильным. Даже более сильным, чем его сверстники, которые били его. Они — били, а он — убил!

Через несколько дней ему захотелось вновь испытать то, незнакомое ему, но такое привлекательное ощущение — ощущение собственной силы и власти над зависимым от него живым существом.

Он боролся с собой, но недолго. Он поймал кошку и утащил ее в подвал заброшенного дома. Эту кошку он убил уже не случайно, уже сознательно. И не из рогатки — он забил ее металлическим прутом. Наверно, он на это не решился бы, но кошка, словно что-то почуяв и пытаясь вырваться, исцарапала его, из-за чего он сильно на нее разозлился… Когда железный прут первый раз ударил в мягкое, податливое тело, ему стало жутко. Потом — нет. Потом ударов было много. А когда много — уже не страшно! Все равно что коврик выбиваешь или старую шубу.

Он закопал кошку и прут там же, в подвале. Пошел домой. Как следует, с мылом, вымыл в ванной руки, на которых нашел мелкие темные капельки брызг. И спокойно съел свою гречневую кашу с молоком.

В смерти не оказалось ничего таинственного и ничего ужасающего. По крайней мере в чужой смерти. Была кошка — и не стало кошки. А пусть не царапается!..

Наверно, в нем что-то переменилось. Потому что во дворе его бить перестали. Никто не задумывался, почему — просто перестали, и все! Но и водиться с ним перестали тоже.

Он держался особняком, у его бывших приятелей были свои занятия, у него — свои. Нет, он не стал каждый день убивать по дюжине кошек и собак, этого не было, но он постоянно думал, как он может убивать. Кошек. Собак. Своих обидчиков. В фантазиях все было еще даже менее страшно, чем там, в подвале. Он тыкал финки в животы своим врагам и выкалывал им глаза… Его очень сильно обидели, и поэтому он очень жестоко мстил. Но его обидели тогда, а свою месть он смаковал теперь.

Однажды, когда он возвращался из школы, он услышал визг тормозов и чей-то крик. На месте аварии он оказался одним из первых. В луже крови корчился сбитый машиной человек. Под ним, на асфальте, быстро расползалась темная, вязкая лужа. Он прерывисто, хрипло дышал, страшно закатывая глаза, пуская кровавые пузыри и дрыгая ногами.

Вокруг собиралась толпа.

— Боже мой! — причитали, ахали женщины, прикрывая лица ладонями. — Какой ужас! Тут же дети, уберите детей!..

Но его можно было отсюда не убирать, он был спокойнее этих женщин да и многих мужчин. Он внимательно и даже жадно наблюдал за умирающим пешеходом. Который умирал примерно так же, как кошка… Оказывается, все умирают одинаково — хоть они кошки, хоть люди…

Сбитый пешеход подергался в агонии и затих. Дальше смотреть было неинтересно. Он повернулся и пошел. И снова ел свою кашу, не испытывая при этом никакой тошноты.

После школы он стал лаборантом в мединституты, куда его по блату пристроила мать, которая считала, что так ему будет легче поступить. Он ухаживал за лабораторными животными и их же резал. Причем очень спокойно, давая фору иным студентам.

— Крепкая психика у этого парнишки! — удивлялись работники кафедры, наблюдая, как он распластывает очередную, которую сам же и выкормил, крысу. — И очень твердая рука. Хорошим хирургом будет.

Но в институт он не поступил и загремел в армию.

Где, учитывая его медицинский опыт, попал в военно-полевой госпиталь. А там с подъема до отбоя возил половой тряпкой и протирал шкафчики с лекарствами.

Но потом госпиталь послали в Афганистан — прочитали приказ о срочной передислокации и дали полдня на сборы. Врачи побежали прощаться с семьями, а приписанные к части солдаты быстро собрали и погрузили пожитки в уходящий на юг военный «борт». Оказывается, где-то там, в горах, душманы захватили и вырезали целый госпиталь, и командованию срочно понадобились медики.

В Афгане ему жилось даже лучше, чем на «большой земле» — службы он не видел и на боевые не ходил, постоянно болтаясь при санбате. И даже получал дополнительный паек и денежное содержание за то, что возился с «двухсотыми». Охотников на такую работу находилось немного, и как-то так получилось, что ею занялся он. «Двухсотых» стаскивали в стоящую на отшибе палатку, которая в документах именовалась «моргом». Их нужно было раздевать, обмывать, ворочать в гробах, запаивать в цинки. Что он и делал. И даже присутствовал при вскрытии, когда оно проводилось, ассистируя врачам.

— Молодец! — хвалили они его. — Тебе бы в медицинский…

Потом в санбате случилось ЧП — пропал спирт. Много спирта. Который всплыл где-то на «черном» рынке. Дело замять не смогли или не захотели, и в госпиталь нагрянули следователи. После недолгого дознания «козлом отпущения» назначили его. Может быть, потому, что из всех солдат он был к спирту ближе всего.