Двенадцать стульев, стр. 48

– Городскому голове, – мягко сказал губернатор, чиновников для особых поручений по штату не полагается.

– Ну, тогда секретаря.

Дядьев согласился. Оживилась и Елена Станиславовна.

– Нельзя ли, – сказала она робея, – тут у меня есть один молодой человек, очень милый и воспитанный мальчик. Сын мадам Черкесовой… Очень, очень милый, очень способный. Он безработный сейчас. На бирже труда состоит. У него есть даже билет. Его обещали на днях устроить в союз… [268] Не сможете ли вы взять его к себе? Мать будет очень благодарна.

– Пожалуй, можно будет, – милостиво сказал Чарушников, – как вы смотрите на это, господа? Ладно… В общем, я думаю, удастся.

– Что ж, – заметил Дядьев, – кажется, в общих чертах… все? Все как будто?

– А я? – раздался вдруг тонкий волнующийся голос.

Все обернулись. В углу, возле попугая, стоял вконец расстроенный Полесов. У Виктора Михайловича на черных веках закипали слезы. Всем стало очень совестно. Гости вспомнили вдруг, что пьют водку Полесова и что он вообще один из главных организаторов Старгородского отделения «Меча и орала». Елена Станиславовна схватилась за виски и испуганно вскрикнула.

– Виктор Михайлович! – застонали все. – Голубчик! Милый! Ну как вам не стыдно? Ну чего вы стали в углу? Идите сюда сейчас же!

Полесов приблизился. Он страдал. Он не ждал от товарищей по мечу и оралу такой черствости.

Елена Станиславовна не вытерпела.

– Господа! – сказала она. – Это ужасно! Как вы могли забыть дорогого всем нам Виктора Михайловича?

Она поднялась и поцеловала слесаря-аристократа в закопченный лоб.

– Неужели же, господа, Виктор Михайлович не сможет быть достойным попечителем учебного округа или полицмейстером?

– А, Виктор Михайлович? – спросил губернатор. – Хотите быть попечителем?

– Ну конечно же, он будет прекрасным, гуманным попечителем! – поддержал городской голова, глотая грибок и морщась.

– А Распо-опов? – обидчиво протянул Виктор Михайлович. – Вы же уже назначили Распопова?

– Да, в самом деле, куда девать Распопова?

– В брандмейстеры, что ли?..

– В брандмейстеры? – заволновался вдруг Виктор Михайлович.

Перед ним мгновенно возникли бесчисленные пожарные колесницы, блеск огней, звуки труб и барабанная дрожь. Засверкали топоры, закачались факелы, земля разверзлась, и вороные драконы понесли его на пожар городского театра.

– Брандмейстером? Я хочу быть брандмейстером!

– Ну вот и отлично! Поздравляю вас, вы – брандмейстер. Выпей, брандмейстер!

– За процветание пожарной дружины! – иронически сказал председатель биржевого комитета.

На Кислярского набросились все.

– Вы всегда были левым! Знаем вас!

– Господа! Какой же я левый?

– Знаем, знаем!..

– Левый!

– Все евреи левые.

– Но, ей-богу, господа, этих шуток я не понимаю.

– Левый, левый, не скрывайте!

– Ночью спит и видит во сне Милюкова!

– Кадет! Кадет!

– Кадеты Финляндию продали, [269] – замычал вдруг Чарушников, – у японцев деньги брали! [270] Армяшек разводили! [271]

Кислярский не вынес потока неосновательных обвинений. Бледный, поблескивая глазками, председатель биржевого комитета ухватился за спинку стула и звенящим голосом сказал:

– Я всегда был октябристом [272] и останусь им.

Стали разбираться в том, кто какой партии сочувствует.

– Прежде всего, господа, – демократия, – сказал Чарушников, – наше городское самоуправление должно быть демократичным. Но без кадетишек. Они нам довольно нагадили в семнадцатом году!

– Надеюсь, – ядовито заинтересовался губернатор, – среди нас нет так называемых социал-демократов?

Левее октябристов, которых на заседании представлял Кислярский, – не было никого. Чарушников объявил себя «центром». На крайнем правом фланге стоял брандмейстер. Он был настолько правым, что даже не знал, к какой партии принадлежит.

Заговорили о войне.

– Не сегодня завтра, – сказал Дядьев.

– Будет война, будет.

– Советую запастись кое-чем, пока не поздно.

– Вы думаете? – встревожился Кислярский.

– А вы как полагаете? Вы думаете, что во время войны можно будет что-нибудь достать? Сейчас же мука с рынка долой! Серебряные монетки, как сквозь землю, – бумажечки пойдут всякие, почтовые марки, имеющие хождение наравне, [273] и всякая такая штука.

– Война – дело решенное.

– Мне один видный коммунист уже об этом говорил. Говорил, что будто бы СТО уже решительно повернуло в сторону войны. [274]

– Вы как знаете, – сказал Дядьев, – а я все свободные средства бросаю на закупку предметов первой необходимости.

– А ваши дела с мануфактурой?

– Мануфактура само собой, а мука и сахар своим порядком. Так что советую и вам. Советую настоятельно.

Полесов усмехался.

– Как же большевики будут воевать? Чем? Сормовские заводы делают не танки, а барахло! [275] Чем они будут воевать? Старыми винтовками? А воздушный флот? Мне один видный коммунист говорил, что у них, ну как вы думаете, сколько аэропланов?

– Штук двести?

– Двести? Не двести, а тридцать два! А у Франции восемьдесят тысяч боевых самолетов.

– Да-а… Довели большевички до ручки…

Разошлись за полночь.

Губернатор пошел провожать городского голову. Оба шли преувеличенно ровно.

– Губернатор! – говорил Чарушников. – Какой же ты губернатор, когда ты не генерал?

– Я штатским генералом буду, а тебе завидно? Когда захочу, посажу тебя в тюремный замок. Насидишься у меня.

– Меня нельзя посадить. Я баллотированный, облеченный доверием.

– За баллотированного двух небаллотированных дают.

– Па-апрашу со мной не острить! – закричал вдруг Чарушников на всю улицу.

– Что же ты, дурак, кричишь? – спросил губернатор. – Хочешь в милиции ночевать?

– Мне нельзя в милиции ночевать, – ответил городской голова, – я советский служащий…

Сияла звезда. Ночь была волшебна. На Второй Советской продолжался спор губернатора с городским головой.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Глава XXII

От Севильи до Гренады

Позвольте, а где же отец Федор? Где стриженый священник церкви Фрола и Лавра? Он, кажется, собирался пойти на Виноградную улицу, в дом № 34, к гражданину Брунсу? Где же этот кладоискатель в образе ангела и заклятый враг Ипполита Матвеевича Воробьянинова, дежурящего ныне в темном коридоре у несгораемого шкафа?

Исчез отец Федор. Завертела его нелегкая. Говорят, что видели его на станции Попасная, Донецких дорог. Бежал он по перрону с чайником кипятку. Взалкал отец Федор. Захотелось ему богатства. Понесло его по России, за гарнитуром генеральши Поповой, в котором, надо признаться, ни черта нет.

Едет отец по России. Только письма жене пишет.

Письмо отца Федора,

писанное им в Харькове, на вокзале, своей жене, в уездный город N

Голубушка моя, Катерина Александровна!

Весьма пред тобою виноват. Бросил тебя, бедную, одну в такое время.

Должен тебе все рассказать. Ты меня поймешь и, можно надеяться, согласишься.

Ни в какие живоцерковцы я, конечно, не пошел и идти не думал, и Боже меня от этого упаси.

Теперь читай внимательно. Мы скоро заживем иначе. Помнишь, я тебе говорил про свечной заводик. Будет он у нас, и еще кое-что, может быть, будет. И не придется уже тебе самой обеды варить, да еще столовников держать. В Самару поедем и наймем прислугу.

Тут дело такое, но ты его держи в большом секрете, никому, даже Марье Ивановне, не говори. Я ищу клад. Помнишь покойную Клавдию Ивановну Петухову, воробьяниновскую тещу? Перед смертью Клавдия Ивановна открылась мне, что в ее доме, в Старгороде, в одном из гостиных стульев (их всего двенадцать) запрятаны ее бриллианты. Ты, Катенька, не подумай, что я вор какой-нибудь. Эти бриллианты она завещала мне и велела их стеречь от Ипполита Матвеевича, ее давнишнего мучителя.

Вот почему я тебя, бедную, бросил так неожиданно.

Ты уж меня не виновать.

Приехал я в Старгород, и, представь себе, этот старый женолюб тоже там очутился. Узнал как-то. Видно, старуху перед смертью пытал. Ужасный человек! И с ним ездит какой-то уголовный преступник, нанял себе бандита. Они на меня прямо набросились, сжить со свету хотели. Да я не такой, мне пальца в рот не клади, не дался.

Сперва я попал на ложный путь. Один стул только нашел в воробьяниновском доме (там ныне богоугодное заведение), несу я мою мебель к себе в номера «Сорбонна» и вдруг из-за угла с рыканьем человек на меня лезет, как лев, набросился и схватился за стул. Чуть до драки не дошло. Осрамить меня хотели. Потом я пригляделся – смотрю – Воробьянинов. Побрился, представь себе, и голову оголил, аферист, позорится на старости лет.

Разломали мы стул – ничего там нету. Это потом я понял, что на ложный путь попал. А в то время очень огорчался.

Стало мне обидно, и я этому развратнику всю правду в лицо выложил.

– Какой, – говорю, – срам на старости лет. Какая, – говорю, – дикость в России теперь настала. Чтобы предводитель дворянства на священнослужителя, аки лев, бросался и за беспартийность упрекал. Вы, – говорю, – низкий человек, мучитель Клавдии Ивановны и охотник за чужим добром, которое теперь государственное, а не его.

Стыдно ему стало, и он ушел от меня прочь – в публичный дом, должно быть.

А я пошел к себе в номера «Сорбонна» и стал обдумывать дальнейший план. И сообразил я то, что дураку этому бритому никогда бы в голову и не пришло. Я решил найти человека, который распределял реквизированную мебель. Представь себе, Катенька, недаром я на юридическом факультете обучался – пошло на пользу. Нашел я этого человека. На другой же день нашел. Варфоломеич – очень порядочный старичок. Живет себе со старухой бабушкой – тяжелым трудом хлеб добывает. Он мне все документы дал. Пришлось, правда, вознаградить за такую услугу. Остался без денег (но об этом после). Оказалось, что все двенадцать гостиных стульев из воробьянинского дома попали к инженеру Брунсу на Виноградную улицу. Заметь, что все стулья попали к одному человеку, чего я никак не ожидал (боялся, что стулья попадут в разные места). Я очень этому обрадовался. Тут, как раз, в «Сорбонне» я снова встретился с мерзавцем Воробьяниновым. Я хорошенько отчитал его и его друга, бандита, не пожалел. Я очень боялся, что они проведают мой секрет, и затаился в гостинице до тех пор, покуда они не съехали.

Брунс, оказывается, из Старгорода выехал в 1923 году в Харьков, куда его назначили служить. От дворника я выведал, что он увез с собою всю мебель и очень ее сохраняет. Человек он, говорят, степенный.

Сижу теперь в Харькове на вокзале и пишу вот по какому случаю. Во-первых, очень тебя люблю и вспоминаю, а во-вторых, Брунса здесь уже нет. Но ты не огорчайся. Брунс служит теперь в Ростове, в «Новоросцементе», как я узнал. Денег у меня на дорогу в обрез. Выезжаю через час товаро-пассажирским. А ты, моя добрая, зайди, пожалуйста, к зятю, возьми у него пятьдесят рублей (он мне должен и обещался отдать) и вышли в Ростов – главный почтамт до востребования Федору Иоанновичу Вострикову. Перевод, в видах экономии, пошли почтой. Будет стоить тридцать копеек.

Что у нас слышно в городе? Что нового?

Приходила ли к тебе Кондратьевна? Отцу Кириллу скажи, что скоро вернусь, мол, к умирающей тетке в Воронеж поехал. Экономь средства. Обедает ли еще Евстигнеев? Кланяйся ему от меня. Скажи, что к тетке уехал.

Как погода? Здесь, в Харькове, совсем лето. Город шумный – центр Украинской республики. После провинции кажется, будто за границу попал.

Сделай:

1) Мою летнюю рясу в чистку отдай (лучше 3 р. за чистку отдать, чем на новую тратиться),

2) Здоровье береги,

3) Когда Гуленьке будешь писать, упомяни невзначай, что я к тетке уехал в Воронеж.

Кланяйся всем от меня. Скажи, что скоро приеду.

Нежно целую, обнимаю и благословляю.
Твой муж Федя.
вернуться
вернуться
вернуться
вернуться
вернуться
вернуться
вернуться
вернуться