Лисица на чердаке, стр. 34

— Вот как? Я не имел чести познакомиться с произведениями этого молодого негодяя, — с холодным презрением вымолвил он наконец.

Огастин и сам никогда их не читал — он только повторил то, что слышал в Оксфорде, там всем было известно, что эти произведения хвалил и Ромен Роллан и Бьерн Бьернсен.

Огастин, разумеется, не хотел никого обидеть. Но Адель поднялась. За нею поднялась и дочь. Она быстро обошла вокруг стола, небрежно, словно для забавы, ведя пальцем по краю, наклонилась, поцеловала нахмуренный лоб отца и исчезла следом за матерью.

У Огастина на мгновение мелькнула мысль: о господи, какое впечатление мог он произвести на них? Да, впредь ему следует быть осмотрительнее… Надо сейчас же объясниться с Вальтером.

Но тут он услышал, что Вальтер желает ему доброй ночи.

11

Спальня, в которой поместили Огастина, оказалась большой комнатой с низким потолком и белеными стенами, с дверью, выходившей на лестницу. Обставлена она была темной мебелью и обогревалась стоящей посредине чугунной печкой, в которой весело потрескивали дрова, а длинная труба раскалилась у основания докрасна. Огастин попытался открыть окно, чтобы впустить немного свежего воздуха, но все усилия его оказались тщетными. Не привыкший спать в жарко натопленных комнатах, он сначала как-то даже побаивался уснуть и лежал с открытыми глазами, глядя на рдеющую во мраке раскаленную трубу. Но по мере того, как выветривался хмель, в мозгу его начала беспорядочно твориться работа — с перебоями, как в плохо отрегулированном двигателе, и из этого неуправляемого хаоса стали возникать строчки стихотворения:

Не раз я проникал в речную гладь
Девичьих душ, пытаясь разгадать
Их мысли в чистом хрустале улыбки,
Всплывавшие из глуби глаз, как рыбки…

Эти начальные строчки понравились ему на первых порах — понравилась их остраненность, в этом было что-то зрелое. Почему все его стихи — а они рождались у него не так часто — не говорят современным языком, языком Элиота или таких поэтов, как Ситуэлл? Нет, у него так никогда не получается… «Из глуби глаз…» Это же нечто совсем викторианское. Викторианский язык?.. «Язык, ты творишь Человека», — сказал однажды Дуглас Мосс. Огастину стало не по себе, когда ему припомнились эти слова.

Из ночной тишины доносились звуки музыки — кто-то играл на фортепиано. Хрупкие девичьи пальцы не могли бы родить эти мощные аккорды, подобные раскатам грома, эту Ниагару lacrimae rerum [19]. Должно быть, кузен Вальтер еще не ложился или обнаружил, что не может уснуть.

Огастин начал размышлять о Вальтере и людях его склада. Неужели их речи отражают их истинную сущность и они и впрямь такие неправдоподобные создания и живут в каком-то странном, вымышленном мире коллективного бытия, которое им представляется «Жизнью», а ему — «Историей»? Или на самом деле они то, чем кажутся с первого взгляда: живые люди, и каждый — личность, каждый сам по себе, как любой англичанин? Действительно ли Вальтер такая фальшивка, какой он хочет казаться? И неужели все остальные здесь — быть может, вся Германия — похожи на него? Вероятно, в этом будет легче разобраться, когда он поближе узнает эту девушку, его дочь… Или хотя бы кузину Адель. Ибо женщины (эту премудрость Огастин внушал себе, уже засыпая), право же, право, одинаковы везде, в любом уголке земли.

Во все времена…
В любом краю…
В любые времена…
В краю…
Краю…

Карабкаясь по длинной-предлинной веревке, Огастин старался добраться до окна своей спальни. Он снова был в Мелтоне и очень предусмотрительно перенес лестницу наружу, на лужайку, что Гилберт мог воспользоваться ею. Она и стояла сейчас где-то на лужайке, а Гилберт все еще взбирался и взбирался по ней…

Внезапно в его сонные видения проникли странные пронзительные звуки — более резкие, отрывистые, чем лай или вой собаки, и какие-то холодно-неодушевленные и поэтому лишенные заунывности. Они доносились сначала из холла, затем что-то прошло мимо его полуоткрытой двери, и вой стал долетать откуда-то сверху.

На своей огромной твердой кровати резного дерева в толстой ночной сорочке сидела, поджав под себя ноги, «маленькая, большеглазая» (по воспоминаниям Мэри) Мици, которой теперь уже исполнилось семнадцать лет, и при свете притененной свечи писала письмо. В очках ее лицо становилось другим — мягче, живее и вдумчивее; она писала, склонив голову набок, почти касаясь щекой бумаги, совсем как ребенок…

Каждую ночь она писала своей подруге Наташе большими неровными каракулями, которых сама не могла прочесть. Стоило ей хотя бы одну ночь не написать письма, Наташа начинала думать, что Мици ее разлюбила, и тут же посылала ей какой-нибудь сувенир, орошенный укоряющими слезами. (Княжна Наташа, русская девушка такого же возраста, как Мици, обладательница красивого глубокого контральто, жила в Мюнхене.)

Мици задумалась, положив письмо на одеяло. Она подтянула худые голые коленки под ночную рубашку, прижала их, обхватив руками, к нежной, обнаженной груди и задала себе вопрос: о чем же писать на этот раз?

Папа за ужином опять был совершенно невыносим, но это уже не ново…

Обычно письмо складывалось как-то само собой, даже когда ничего не происходило. В Лориенбурге вообще редко что-нибудь происходило. Но сегодня произошло настоящее событие — к ним приехал молодой англичанин… а гости не часто посещали этот дом.

Сказать, что он, в сущности, за человек, по внешним впечатлениям было трудно — в самом ли деле он так мил, как кажется? Не так-то просто представить себе, что это значит — быть англичанином: это такое незнакомое племя, как отличить их одного от другого? Ну, а с виду… По-немецки он изъясняется не совсем свободно с довольно неприятным акцентом (вроде как у того швейцарского гувернера, который одно время занимался с Францем). Но когда он говорит на своем родном языке, голос его звучит совсем по-другому — она даже не ожидала, что «английский» — этот сухой язык классных занятий — может так звучать. Очень искренний, честный голос, согретый чувством, он заставляет себе верить и не бояться насмешки. И запах его одежды какой-то совершенно удивительный, порождающий смутную тревогу, как запах костра… или торфа; а ботинки у него странно бесшумны — наверное, они на каучуковой подошве.

Из холла, куда выходила дверь спальни, внезапно донесся вой, и по спине у Мици побежали мурашки. Она вскочила с постели, приотворила дверь, и вой мгновенно оборвался. Мици тихонько посвистела, но лисица не подошла к ней, и она услышала ее почти беззвучные шаги, направлявшиеся в сторону лестницы. С минуту Мици стояла прислушиваясь: лисица поднималась наверх.

Ночь становилась все холоднее.

Забравшись снова на кровать, на еще не остывшее местечко под одеялом, Мици услышала, как вой возобновился в отдалении, теперь уже где-то в верхних этажах, в одном из нежилых помещений, куда никто никогда не заглядывал.

Естественней всего, казалось бы, написать Наташе о нем — об этом новоявленном английском кузене по имени Огастин. Его приезд был событием. Но Мици казалось, что она отчетливо слышит внутренний предостерегающий голос: «Нет, Мици, лучше не надо!»

Выйдя из-за стола, Отто прошел к себе в кабинет и провел несколько часов за оставленными там бумагами. Затем поглядел на часы. Пора было заказать разговор с Мюнхеном.

Пошел снег. За окном в луче света закружились белые мотыльки снежинок.

Но, назвав номер, Отто услышал в ответ: «С Мюнхеном нет связи». Тогда он сказал, что подождет, и попросил принять заказ, но ему ответили, что сегодня заказы на разговор с Мюнхеном не принимаются.

вернуться

19

слез о делах (лат.) — из «Энеиды» Вергилия.