Деревянная пастушка, стр. 3

Он так долго и так тщетно пытался ее забыть. Была лишь середина лета, а пропаленные солнцем американские леса стояли уже сухие и пыльные, с устало повисшей, словно пергаментной, листвой, тогда как еще совсем недавно во Франции… Да, когда он ехал из Парижа на побережье, была весна и деревья всюду только набирали почки… И в ту весеннюю ночь, когда он приехал в Сен-Мало, разве не желание раз и навсегда выкинуть Мици из головы (вот как сейчас) побудило его бродить допоздна по плохо освещенным набережным, где уже закрылись все бистро, — бродить, пока его не сбили с ног ударом по голове?

Деревья редких пород, как он заметил, растут тут на воле, а в Англии их выращивают в парках и в садах — Огастин вдруг вспомнил, как страшно закричала тогда няня и как Мэри ласково убеждала дочку не бояться (было это, когда пятилетняя Полли залезла на «то американское дерево» в Мелтонском питомнике и не могла слезть).

Милая Мэри, милая Полли! Он не видел свою сестру и племянницу целую вечность — собственно, с октября прошлого года!

Октябрь… сейчас июль, и с каждым днем становится все жарче. Он еще и полдороги не прошел до своей хижины, а уже весь взмок, и ему было так жарко, точно он и не купался. Сама земля исторгала здесь жар — даже в тени было как в печке, и Огастину сквозь подметки жгло ноги. Жар исходил и от деревьев. В голове гудело от непрестанного стрекота (очевидно, каких-то сверчков, а может быть, цикад?) и от натужного, хриплого кваканья лягушек, словно кто-то играл на пораженной катаром гитаре. А зеленые кузнечики… От насекомых в воздухе стоял оглушительный звон, как бы восполнявший отсутствие птичьего пения; как не похоже это на тонкое жужжание насекомых в Англии — там надо вслушиваться, чтобы их услышать, а тут барабанные перепонки чуть не лопаются, здешних насекомых и лягушек никаким окриком не заставишь умолкнуть. Не удивительно, что американцы не замечают грохота, который стоит в их городах, когда даже в лесу творится такое! «Американцы просто не знают, что такое тишина», — заключил Огастин после своего трехнедельного пребывания в Америке, сбрасывая ладонью москитов с мокрой от пота шеи.

И тут он снова вспомнил о родине и о том, как хороши дорсетские холмы с их тишиной, нарушаемой разве что пением жаворонка… Пожалуй, больше всего на свете Огастин любил скакать вдвоем с сестрой по безмолвным холмам, где чабрец пружинит под копытами лошади, — правда, скакал он лишь для того, чтобы убить время и побыть с Мэри, ибо вовсе не разделял ее неистовой страсти к охоте (само собой, почти всю прошлую зиму Мэри не охотилась, так как снова ждала ребенка — она сообщала об этом в одном из писем, которые он получил во Франции).

Любопытно, что здесь лисиц стреляют, да и на птицу не охотятся, а ходят с ружьем! И однако же, американцы не какой-нибудь совсем уж непонятный народ, даже, можно сказать, почти англичане — все равно как жители колоний! Потому-то так и коробит, когда слышишь столь странные выражения — «стрелять лисиц» или когда знакомый термин употребляют наоборот; правда, когда подлинные иностранцы стреляют лисиц… или держат их в качестве домашних животных, как того чуднОго зверька в замке Лориенбург, которого Мици…

Да неужели время и даже, мягко выражаясь, не слишком созерцательный образ жизни не смогли исцелить его от этой юношеской влюбленности и… от слепых сестер-кармелиток!

Идти от заводи до его хижины надо было добрых две мили по обычной для Новой Англии летней девяностоградусной [1] жаре, к которой британцы просто не привыкли. И Огастин вернулся к себе весь в поту и в расчесах от укусов.

Теперь он думал главным образом о своем болотистом, приморском, затянутом туманами Уэльсе: каким прохладным был доставшийся ему от предков большой каменный дом с сотней холодных каминов и с Ружейной комнатой — центром и средоточием всей их жизни. А еще он думал о Мэри и о Полли в их дорсетской усадьбе, словом, думал о Доме! Ибо он вдруг почувствовал, что по горло сыт Америкой… Но какой смысл изнывать по дому, когда нельзя выбраться из этой проклятой страны, не сказав, как ты сюда попал!

А тем временем у Мэри родится второй ребенок… Уже стоя на крыльце и отворяя шаткую дверь, Огастин вдруг вспомнил, что ведь Мэри писала «в июне» — в том письме, которое он получил во Франции. А сейчас на дворе стоял июль! Так что младенец, очевидно, уже появился на свет…

Дверь, качнувшись, закрылась за ним, и Огастин подумал, что они с Мэри никогда еще не были так далеко друг от друга: в самом деле, сестра должна родить, а он даже не знает, свершилось великое событие или нет, это как-то противоестественно.

Сам Огастин написал домой лишь однажды (из Сэг-Харбора, когда в свой первый день на суше ждал парома, чтобы перебраться через Саунд). Но в этом письме он ничего не сообщил о себе, кроме того, что все еще находится в стране живых, и не дал обратного адреса. Побоялся: ведь Гилберт и Мэри все-таки муж и жена, а если Гилберт хоть чуть-чуть пронюхает про то, что с ним случилось, и будет знать, где его найти, тогда дело худо.

Невзирая на одолевшую его вдруг тоску по родине, Огастин почувствовал, что очень голоден; он зажег масляную печку (здесь их называют «керосинками» — просто чтоб вы ничего не поняли) и поставил на нее сковородку. Значит, у Мэри уже родился ребенок. Но увы, какой подарок можно найти в этой Америке для Мэриного младенца — если, конечно, он существует? Для его нового маленького племянника или племянницы…

— Интересно, кто это на сей раз? — спросил он, обращаясь к яичнице, жарившейся на сковороде (но яичница лишь посопела в ответ). До чего же приятно, если у него будет еще одна маленькая Полли… Зато как позеленеет от злости Гилберт, ведь это значит, что им придется стараться, пока не появится мальчик, наследник Мелтона, а Гилберту совсем неохота иметь целый выводок.

Если же родится мальчик… Будем надеяться, что нет: видеть перед собой еще одного Гилберта — в миниатюре — это уж слишком.

4

«Гилберт в миниатюре»? Очутись Огастин в тот день в мелтонской церкви, он бы сразу успокоился. Вокруг купели стояли лишь две-три скромные вазы с цветами — крещение ожидалось явно не пышное.

Был обычный дорсетский июль — не то что в Новой Англии, — и тем не менее викарию в прохладной старинной церкви было жарко. Он потел в своей сутане и терял терпение: нельзя же так безобразно опаздывать!

В церкви никого еще не было, один только он стоял на своем посту у западного входа. Как и Гилберт, вся деревня была разочарована тем, что родилась девочка. Обитатели ее не ломали шапку перед господином — это викарий отлично знал, — но, родись наследник, празднество было бы устроено совсем другое: над лужайкой натянули бы большие тенты, и оркестр «Серебряные трубы» услаждал бы слух публики, господам подавали бы чай и шампанское, крупным арендаторам — виски, а беднякам — пиво… а уж торт был бы фунтов на тридцать, не меньше. Тем не менее кое-кто из деревенских все же пришел (в большинстве своем те, кто задолжал за аренду) — они стояли на улице под палящим солнцем и любовались могилами родственников.

Викарий терпеть не мог эту часть церкви, ибо здесь прямо перед глазами было его bete noire [2]. К норманской арке, ведущей в алтарь, там, где в большинстве церквей стоит подставка для псалтыря, была приделана этакая нашлепка в викторианском стиле весом с полтонны — огромная раскрытая книга (не иначе как книга ангела-регистратора), переплетенная в полированный красный гранит, со страницами из паросского мрамора. Мраморные страницы божественной книги рассказывали о добродетелях ФИЛИПА УЭЙДЕМИ, ЭСКВАЙРА (последователя Пэкстона, решившего навести стеклянную крышу над квадратом внутреннего двора в Мелтоне); изгибы страниц повторялись, следуя законам перспективы, тогда как черные буквы были лишь на первой из них. Из старинного фриза торчали беломраморные кружевные манжеты, а из них — две розовые мраморные руки вдвое больше натуральной величины. Они вроде бы держали книгу, тогда как на самом деле она покоилась на выступе с акантом из чугунных листьев, крытых позолотой. Когда викарий оказывался в этой части церкви, он старался не смотреть в ту сторону, но взгляд сам собой прилипал к книге…

вернуться

1

По Фаренгейту, что равняется примерно 32° по Цельсию.

вернуться

2

Букв.: пугало (франц.); здесь: нечто неприятное, ненавистное.