Деревянная пастушка, стр. 26

Время было уже очень позднее, и обоим не мешало поспать. Но Ри явно не собиралась уходить, а Огастину явно не хотелось говорить, что ей пора (хоть он и сознавал, что должен это сделать). Они сидели в каком-то оцепенении и временами даже молчали. Только раз Ри попыталась спасти мотылька, который вился вокруг лампы, слепо идя на верную смерть, однако, чем больше она старалась помешать ему, тем отчаяннее он метался и бился о раскаленное стекло, пока не опалил себе усики и даже крылья. Но других движений она не делала. Раз или два Огастин взглянул на часы, однако решил, что она может побыть еще, и постепенно впал в дремоту.

Гроза вдруг снова началась, и раскат грома вывел их из забытья. Огастин подошел к двери. Густая тьма и дождь — плотная завеса дождя, прорезаемая молнией… Теперь о том, чтобы выйти на улицу, не могло быть и речи: придется ей остаток ночи проспать на его кровати, сказал он Ри, а он ляжет на полу. Она ничего не ответила, только сузила глаза, как бывает, когда у человека вдруг разболится голова, и какое-то время еще продолжала сидеть не двигаясь. Потом прикончила обгоревшего страдальца мотылька, раздавив его выпачканной в яйце вилкой, встала и сбросила туфли.

Огастин, зевая, раскладывал коврик на полу, когда какой-то звук заставил его обернуться. Еле слышный голос прошептал из постели:

— Мне не будет стыдно — можешь не тушить лампу, когда придешь.

Он посмотрел в ту сторону: она лежала на спине, совсем обнаженная, вспышки молнии ярче лампы освещали ее, и он почувствовал спазмы внизу живота, словно его самого пронзило молнией.

— Я не хочу, чтоб ты гасил лампу, — повторила она, приподняла обеими руками маленькие полушария грудей, похожие на две половинки яблока, уперлась локтями в матрац, закинула ноги на стену и игриво побежала по ней вверх своими маленькими, как два мышонка, ступнями, так что бедра приподнялись над постелью.

Сердце Огастина застучало, стало больно в груди. Он шагнул к ней: услышав его шаги, она повернулась на бок, лицом к нему, протянула навстречу ему руки, и он увидел перед собой две тоненькие как спички ручки ребенка… Она же не понимает, что делает! А что делает он? Огастин вдруг сгреб ее раскиданную одежду и бросил на приподнятое для поцелуя лицо.

— Вставай! — рявкнул он так грубо, что даже сам удивился. — И прикройся…

Она схватила одеяло и натянула до подбородка. Личико у нее сморщилось, потом сморщилось еще больше, а глаза расширились и стали огромными, рот приоткрылся, губы задрожали. Он отвернулся; вернуться к себе в угол и лечь он уже не мог, а потому зашагал по комнате, взбудораженный, смятенный. Он молчал, не решаясь заговорить, странные, противоречивые чувства владели им, ему было стыдно. Перед его мысленным взором маленькие ступни снова и снова взбирались вверх по стене… и эта боль на маленьком съежившемся личике. С кровати не доносилось ни звука, но ничто на свете не могло заставить его сейчас посмотреть в ту сторону.

Через какое-то время за окном рассвело, и почти тотчас на дороге раздался клаксон автомобиля Тони.

Огастин уехал… Когда отчаяние немного улеглось и Ри снова обрела способность думать, она решила повеситься на перекладине: пусть спохватится и пожалеет. Она представила себе, как все будет выглядеть, когда ее найдут… И может, бог не слишком на нее за это рассердится, если он, конечно, существует и допускает такое! Но есть бог или нет, а веревки, на которой можно было бы повеситься, под рукой, во всяком случае, не оказалось. Поэтому пришлось Ри одеться и отправиться домой — «слушать музыку».

Но как же все-таки насчет бога? До сих пор она не забивала себе этим голову. Все считают, что он существует, — как воздух: никто ведь не раздумывает, есть он или нет, просто ты им дышишь и все. Даже и сейчас сомнение возникало в одной клеточке мозга Ри и затухало в другой, потому что это такой вопрос, раздумья над которым, право же, и цента не стоят, а когда ты страдаешь, стоят и того меньше.

28

Огастин ночью совсем не спал, а Рассел спал мало, поэтому Тони и Сэди весь день по очереди сидели за баранкой, предоставив своим друзьям мирно почивать на заднем сиденье «бьюика», если тут применимо слово «мирно», а для Огастина применимо слово «почивать»! Дитя, дитя, совсем еще дитя!.. Снова и снова перед мысленным взором Огастина возникали эти две ножки на стене и личико, приподнятое для поцелуя. А потом — то же личико, когда он уходил, только сморщенное, дрожащий рот, одеяло, натянутое до подбородка… Путешествие прошло для него как во сне, когда ты то спишь, то просыпаешься, бредишь и терпеливо ждешь избавления от кошмара. Огастин почти ничего не замечал из того, что проносилось мимо них, разве что сосисочную, возле которой они остановились, чтобы пообедать, да немного позже, когда он снова открыл глаза, перед ним мелькнуло озеро Чэмплейн. Щиты с назойливой рекламой фирмы «Гудьер», встречавшиеся чуть не на каждой миле, воспринимались скорее как крик, чем как нечто зримое. Весь этот день «бьюик» вел себя выше всяких похвал: за одиннадцать часов он прошел без каких-либо поломок более 250 миль. Поэтому, прежде чем подъехать к границе, Тони остановил машину и поставил в питающий клапан две затычки — машина начала кашлять как сумасшедшая, и, казалось, если воспрепятствовать ее продвижению, мотор тут же заглохнет и, следовательно, на дороге образуется «пробка». И Тони оказался прав: в Русес-Пойнте их даже не остановили, как не остановили и в Лаколле по другую сторону границы, у гор.

Лишь только они очутились в Канаде, Тони ударился в лирические воспоминания о той поре, когда он был сплавщиком, правда, сплавлял он не бревна, а мелкий лес для бумажных фабрик в Чикутими (на фабриках этих девушки работали по щиколотку в теплой воде и все машины были окутаны облаками пара). Но Огастин слышал только обрывки рассказа. Что-то про сплав; потом про лошадей, которых учат одним рывком вытягивать из земли коряги; потом про то, как сколачивают плоты…

Это лицо в тот последний миг…

Когда слух его снова включился, рассказ про сплавщиков был окончен и Тони уже находился на реке Ассуапмуссойн — в том месте, где она впадает в озеро Сент-Джон. Там он вроде бы присоединился к индейцам из Пойнт-Блю, которые на своих каноэ как раз собирались двинуться к заливу Гудзон, чтобы ставить там капканы (в тех местах, видите ли, все передвигаются только на каноэ, сказал Тони: в северных лесах ведь нет дорог, есть лишь тропы в обход наиболее крутых водопадов да от реки к реке). Тони далеко не исчерпал еще своих «историй», когда спустил задний баллон; они как раз находились в нескольких ярдах от захудалой придорожной харчевни. Для такого допотопного «бьюика» это означало, что придется менять обод (правда, только обод, а не все деревянное колесо), но, поскольку болты заржавели, для этого требовались по крайней мере молоток и долото. Таким образом, харчевню им поистине бог послал: будет где остановиться на ночь, и к тому же не придется дорого платить.

Не успели они усесться за стол в ожидании, пока им дадут поесть, как Тони снова принялся рассказывать. Когда плывешь в каноэ вверх по бурной реке — а эта река была как раз бурная, пояснил он, — веслами почти не пользуются; индейцы стоя направляют каноэ шестом, хотя ни один из них не умеет плавать, а если кто упадет в воду, то они и вытаскивать не станут, потому что, по их поверьям, это может принести несчастье…

Но Огастин едва ли слышал то, что рассказывал Тони… Дитя, дитя, совсем еще дитя…

По берегам реки, продолжал Тони, виднелись призрачные остовы стоянок: дело в том, что индейцы, снявшись с места, никогда не забирают шесты от вигвамов — каждый вечер они срезают ветки и делают новые (…дитя, совсем еще дитя ). Индейцы и по сей день пишут письма на бересте и заворачивают в нее пожитки. А уж воняет от них…