О всех созданиях – прекрасных и удивительных, стр. 38

Я улыбнулся.

– Раненько вы начинали, Клифф.

– Угу, черт дери. А кончали поздно. Вернемся, дадим лошадкам пожевать чего-нибудь, сбрую снимем и идем повечерять. А потом опять сюда, да гребнем, да щеткой весь пот, всю грязь с них и соскоблим. А потом зададим корму по-настоящему – и отрубей, и овса, и сена, чтобы хорошенько подзаправились перед завтрашним днем.

– Так у вас и вечера свободного вовсе не оставалось?

– Что так, то так. Отработались – и на боковую, оно верно. Да только мы об этом и не думали вовсе.

Я подошел к Барсуку, чтобы сделать инъекцию, и вдруг опустил шприц. По телу старого коня пробежала легкая судорога, еле заметное напряжение мышц, потом он на секунду вздернул хвост и снова опустил.

– Что-то тут другое, – сказал я. – Клифф, выведите-ка его из стойла. Я погляжу, как он пройдется по двору.

И когда его копыта застучали по булыжнику, мышцы вновь напряглись, а хвост вздернулся. У меня в мозгу словно что-то вспыхнуло. Я быстро подошел к нему и похлопал по нижней челюсти. По глазному яблоку скользнуло третье веко и медленно поползло обратно, и я понял, что не ошибся.

У меня не сразу нашлись слова. Простой осмотр мимоходом обернулся смертным приговором.

– Клифф, – сказал я, – боюсь, у него тетанус.

– Это что, столбняк что ли?

– Да-да. Очень грустно, но это точно. Последнее время он ноги не ранил? У копыт?

– Да недели две назад он что-то захромал, и кузнец выпустил у него из копыта гной. Большую дырку проковырял.

Вот так.

– Жаль, что ему тогда же не сделали противостолбнячной прививки, – сказал я и попытался разжать челюсти старого коня, но они были крепко стиснуты. – Наверное, он сегодня уже не мог есть?

– Да нет, утром поел немножко. А вот вечером – ничего. Как же с ним дальше-то, мистер Хэрриот?

Как дальше – вот именно. Если бы Клифф и сегодня задал мне этот вопрос, у меня точно так же не нашлось бы внятного ответа. Факт остается фактом – от семидесяти до восьмидесяти процентов заболеваний столбняком кончаются гибелью животного, и никакие способы лечения нисколько этих цифр не меняют. Но окончательно отказываться от надежды мне все-таки не хотелось.

– Вы сами знаете, Клифф, дело очень серьезное, но я постараюсь помочь. У меня есть с собой антитоксин, и я сделаю ему инъекцию, а если судороги усилятся, дам снотворного. Пока он может пить, отчаиваться рано. Давайте ему жидкую пищу. Лучше всего овсяный отвар.

Несколько дней Барсук оставался в том же состоянии, и я немного воспрянул духом. Мне приходилось видеть, как лошади оправлялись от столбняка, и я помнил, какое это всякий раз бывало чудесное ощущение: приедешь утром, а у лошади челюсти разомкнуло и изголодавшееся животное начало есть.

Но с Барсуком этого не произошло. Его поместили в просторное стойло, где он мог без помех двигаться, и каждый день, заглядывая к нему через нижнюю половинку двери, я ловил себя на отчаянном желании найти какие-нибудь признаки улучшения. Но, увы, через несколько дней его состояние стало ухудшаться. Неосторожное движение, появление рядом человека вызывали сильнейшую судорогу, и он, пошатываясь, кружил по стойлу на негнущихся ногах, точно деревянная игрушка, а в глазах стоял ужас, и сквозь крепко стиснутые зубы сочилась слюна. Как-то утром, испугавшись, что он свалится, я посоветовал надеть на него опоры и поехал за ними в Скелдейл-Хаус. Но едва я открыл дверь, как заверещал телефон. Звонил мистер Гиллинг.

– Вроде бы мы опоздали, мистер Хэрриот. Он лежит врастяжку и, сдается мне, тут уж ничего не поправишь. Надо кончать, чтоб он зря не мучился, верно?

– Боюсь, вы правы.

– Только вот что. Мэллок его, конечно, заберет, но только Клифф не хочет, чтобы его Мэллок пристрелил. Хочет, чтобы вы. Так, может, приедете?

Я достал боенский пистолет и вернулся на ферму, раздумывая над тем, почему моя пуля представлялась старику менее отвратительной, чем пуля живодера. Мистер Гиллинг ждал меня в стойле рядом с Клиффом, который горбил плечи, засунув руки глубоко в карманы. Он обернулся ко мне с блуждающей улыбкой.

– Я как раз хозяину говорил, до чего же Барсук хорош был, когда я его для выставки готовил. Видели бы вы его тогда! Шерсть вся блестит, щетки на ногах белее снега вычищены, а в хвосте – голубая лента вот такой ширины!

– Могу себе представить, Клифф, – сказал я. – Лучше его холить, чем вы, никто не мог бы.

Он вытащил руки из карманов, присел на корточки, нагнулся над лежащим конем и несколько минут поглаживал седую шею и уши, но старый провалившийся глаз смотрел на него без всякого выражения. Клифф тихо заговорил, обращаясь к коню, и голос его был спокойный, почти бодрый, точно он болтал с приятелем:

– Много тысяч миль я прошагал позади тебя, старина, и много о чем мы с тобой толковали. Да только что я такого мог бы тебе сказать, чего ты сам не знал бы, а? Ты же все понимал сразу, с одного словечка. Я просто рукой шевельну, а ты все и сделаешь, что от тебя требовалось.

Клифф выпрямился.

– Так я работать пошел, хозяин, – сказал он решительно и вышел из стойла. Я подождал, чтобы он не услышал выстрела, который означал конец Барсука, конец лошадей в Харленд-Грейндже, конец основы основ жизни Клиффа Тайрмана.

Покидая ферму, я снова увидел старика. Он устраивался поудобнее на железном сиденье рычащего трактора, и я закричал, стараясь перекрыть шум мотора:

– Мистер Гиллинг сказал, что решил завести овец и поручить их вам. Думаю, вам понравится за ними приглядывать!

Лицо Клиффа осветила негасимая улыбка, и он крикнул в ответ:

– Угу! Новое дело, да чтобы мне не понравилось? Нам, молодым, это всегда по вкусу!

19

Этот трезвон был совсем другим. Я уснул под трезвон колоколов, возвещавших начало полуночной рождественской службы, но эти звуки были куда выше и пронзительнее.

В первую минуту я не сумел стряхнуть с себя сладкий туман фантазий, в который погрузился с вечера. Ведь был сочельник! Праздничное настроение начало овладевать мной, когда в конце дня я заехал в крохотную деревушку, где пушистый снег занес единственную улицу, запорошил стены, пышными подушками лег на подоконники, над которыми за стеклами виднелись нарядные елки и мерцали огоньки свечей, отражаясь в мишуре красными, голубыми и золотыми искрами. Уехал я оттуда уже в сумерках. Опушенные снегом лапы темных елей застыли в неподвижности, словно нарисованные на белом фоне полей. В Дарроуби я вернулся, когда над городком сомкнулась ночь. Изукрашенные витрины лавок на рыночной площади весело сияли, из окон лился золотистый свет, заставляя сверкать истоптанный снег на булыжнике. Скользя по нему, торопливо шли закутанные до неузнаваемости люди, спешившие сделать последние покупки.

Перед сном, как раз когда зазвонили колокола, я вышел пройтись по рыночной площади. Теперь на всем ее широком белом пространстве не было видно ни единой живой души: оно распростерлось в лунном свете холодное и пустынное, а в окружавших его домах чудилось что-то диккенсовское – выросшие тут бок о бок задолго до введения городского планирования, они были высокими и приземистыми, широкими и узкими, кое-как втиснутыми в неподвижный хоровод, окруживший булыжную мостовую. Их крыши, все в снегу, врезались в морозное небо прихотливой зубчатой линией.

Я пошел обратно. Звонили колокола, ледяной воздух пощипывал нос, под ногами хрустел снег, и настроение было чудесное, как будто меня окутал особый таинственный дух сочельника. «На земле мир, а в человецах благоволение» – эти слова обрели особый смысл, и я внезапно ощутил себя частицей всего сущего. Дарроуби, фермеры, животные и я – мы слились в единое дружное целое. Я был совершенно трезв, но в нашу квартирку поднялся как по облаку.

Хелен не проснулась и я забрался под одеяло, все еще полный пьянящей праздничной радости. Работы завтра предстоит немного, можно будет понежиться в постели подольше – может быть, даже до девяти! А потом великолепный день тихого безделья – желанный и редкий оазис в нашей хлопотливой жизни. Я погружался в сон, и мне чудились вокруг улыбающиеся лица моих клиентов, смотрящих на меня с неизъяснимой добротой и благожелательностью…