Том 02. Желанный царь, стр. 18

Отойдет церковная служба, и снова в келью-тюрьму проследует старец. И бесконечно тянутся дни и бессонные ночи… Неведение томит и жмет наболевшую душу…

Иногда отчаяние и горе темною мутью затопляют сердце… Вскакивает с места старец, и высокая фигура его мечется по крошечной келье… Потом бросается к божнице и молится до рассвета, всю долгую ночь…

Но лишь только заслышатся его шаги, измеряющие келью, к дверям узника приникает жадным ухом пристав Богдан Воейков и напряженно слушает стоны и возгласы, рвущиеся из груди Филарета.

И чаще всего отчаянный шепот инока доносится до ушей его стража:

— Милые мои детки, маленькие, бедные остались! Кому их кормить и поить? А жена моя бедная, жива ль? Где-то она? Чаю, туда ее замчали, что и слух не зайдет! Мне-то уж что надобно?… То мне и лихо, что жена и дети… Как вспомнишь их, так словно кто рогатиной в сердце ударит…

И глухим воплем отчаяния заканчиваются эти речи боярина-инока, обездоленного судьбой.

Наслушавшись их, пристав Воейков шлет донесения царю Борису в Москву и ждет новых указов на долю узника.

Там в Москве между тем события мчатся с потрясающей быстротой.

После знойного, горячего лета 1601 года, какого еще не помнили московские люди на своем веку, начались сильные недороды. Зной высушил нивы, не уродился хлеб, и жуткий гость пошел навещать русские города, села и деревни. Страшный гость голод постучался и проник за самые стены Москвы. Бледные, изможденные, исхудалые люди тенями бродили повсюду, тщетно ожидая откуда-нибудь помощи. Но проходили дни за днями, проходили месяцы, и положение оставалось все одно и то же.

Вопли и жалобы проникли и в царские терема.

Царь Борис приказал для всей Руси Великой раздавать ежедневно в Москве деньги голодающим. Быстрее молнии разнеслась об этом крылатая весть по всему государству. И со всей земли русской хлынул в столицу голодный народ.

Москва наполнилась голодными. Хлеба и денег не хватало для раздачи. Люди умирали на улицах от голода, истощения. Повальные болезни свирепствовали в Москве. Люди гибли без числа и счета.

А суровая зима сулила уже и новый неурожай.

— Кара Божия! — шептали тишком и «на верху» и в народе.

— Кара Божия! — волновалась чернь. Борис лучше других чувствовал это.

Народные бедствия переплелись у него с семейным горем. Умер датский королевич Яган, жених дочери, царевны Ксении. А для чадолюбивого царя это было большим ударом. И впереди ждал его еще новый, вдесятеро горший удар, вдесятеро сильнейший; за пределами Руси, на литовском рубеже, внезапно вспыхнуло и загорелось странное и дикое событие: воскрес из мертвых царевич Дмитрий Углицкий…

Воскрес, или, вернее, не умирал он вовсе. В Угличе, оказалось, был несколько лет тому назад зарезан поповский сын вместо маленького Дмитрия. Царевича же укрыли от убийц добрые люди. И теперь, выросший, возмужавший, он, очутившись в Литве и заручившись сочувствием польской знати, грозным призраком грядущего несчастья являлся царю Борису.

Смутно доходили до высот Московского Кремля темные слухи из Литвы о дерзком юноше, назвавшемся царевичем Дмитрием, спасенным чудом. И слухи эти тревожили царя Бориса, лишали его спокойствия, страшили безмерно. Кто бы ни был тот юноша, настоящий ли царевич или наглый, предприимчивый самозванец, он был одинаково жуток для Годунова. Горести народные, голод, мор, постоянные расправы на сысках с лучшими людьми, любимцами народными, какими являлись Романовы, Репнины, Черкасские, — все это говорило не в пользу царя Бориса и угнетало, и волновало его народ.

— Кара Божия! — неслось гулким прибоем по Руси, и этот слух-прибой разбивался как раз у самого подножия Московского Кремля.

Чтобы хоть сколько-нибудь примирить народ с собою, Борис богатыми милостями и льготами старался загладить этот неудачный период своего царствования. И в то же время новое решение о большей еще милости, ввиду надвигавшегося из Литвы бедствия, назревало в его душе.

Глава III

Целый год прополз тягучею, бесконечною чередою томительных дней для мурьинских опальных.

Стоял ясный, погожий денек короткой северной осени. Редкое в этом пасмурном краю солнышко выглянуло нынче как-то особенно радостно и весело.

— Вставайте, подымайтесь, лежебоки, — будила рано поутру проснувшаяся Настя своих маленьких племянников. — Радость вам несу! Небось как услышите, сердечки запрыгают, заликуют.

Таня и Миша, заспанные и удивленные веселым настроением их молоденькой тетки, вскочили с лавки и уставились на нее вытаращенными глазенками. Таня, очень выросшая за этот год, вопросительно и серьезно глянула в лицо Насти.

— Какая там радость! Чего уж! Дяде Борису неможется, тетка Марфуша с ног сбилась, — тоном взрослой произнесла со вздохом девочка, машинально перебирая свою русую косичку.

— Ан, глянь-ка, смеется Настюша! — весело проговорил Миша. — Знать, и впрямь радость будет.

Й карие глазенки мальчика заблестели, загорелись огоньком оживления.

— Ай да Мишенька, люблю за догадку, — рассмеялась Настя и шутя взъерошила кудрявую головенку мальчика. — Ин, правду говорит ваша Настя, детки. Нынче наш Змей Горыныч, пристав, в Белоозерскую обитель уплыл. Мурьинские сказывали. Стало быть, мы одни, без присмотра, в лес за грибами махнем… Целое лукошко насбираем, дяде недужному с теткою… похлебку сготовим знатную, только, чур, не уставать да от Насти не убегать далече… А то не возьму! — и, строго грозя пальцем, она сделала суровое лицо.

Но это суровое лицо не подействовало на детей нимало. С веселым визгом бросились они на шею молоденькой тетке.

— В лес за грибами! В лес за грибами веди нас, Настюшка! — лепетали они звонкими голосами.

— И то, уведи их нонче погулять на воле, Настюша. Князю Борису дюже неможется, всю головушку с бессонья разломило. Авось покуда погуляете, ему и полегчает в тиши-то, — вставила свое слово княгиня Марфа.

Но Насте советовать было нечего. Быстро одела она обоих детей в их убогие старенькие одежды, ничуть не отличающиеся по виду от одежды крестьянских ребят, взяла лукошко, сама повязалась платком, как мурьинская рыбачка, и в своей ветхой, во многих местах заплатанной телогрее направилась из дома, захватив детей.

— К полднику не ждите! Не помрем с голоду, три краюхи с собой взяла! — весело крикнула она с крылечка старшей сестре.

Княгиня Марфа Никитична долго еще стояла у порога, глядя вслед удалявшейся Насте и детям.

— Пускай порадуются хошь сегодня, погуляют на воле, пока пристав, злодей наш, в отлучке. Пускай без дозора пробудут хошь единый денек! Нелегко им, беднягам, живется! — и, смахнув предательски набежавшую слезинку, она поспешила назад в избу к больному, осунувшемуся и глухо кашлявшему князю Борису.

Дети и Настя, весело напевая какую-то песенку, входили в лес. Все складывалось так ладно сегодня: и пристав в отлучке, и солнышко светит, словно летом, и грибов после намеднишних дождей должно подняться видимо-невидимо. Зоркие глазенки Миши прежде всех приметили головку боровика.

— Гриб нашел! Настюша, Танюша, глядите! Я нашел, я нашел! — весело крикнул Миша, бросившись к алевшему среди опавших осенних листьев грибу.

— Ан, и я вижу, и я! — и Таня кинулась опрометью в другую сторону.

— Детки! Детки! Далече не забегайте только… Да почаще аукайтесь… Не приведи Господь, заблудитесь еще! — наказывала им строго-настрого Настя.

Сама она опустилась на пень срубленного дерева и глубоко задумалась. Теперь все радостное оживление сразу покинуло девушку. Сейчас, когда никто не видел ее, когда она находилась наедине с природой, Настя могла быть такой, какой делала ее горькая судьба, сейчас вся веселость девушки, так ободрявшая всегда бедных опальных, исчезла мгновенно.

— Братец Федя! Братец Федя любимый! Миша, Вася, Алексаша и Ванюшка! Родимые! Бедные! — зашептала она, сжимая на груди руки и помутившимися от горя глазами глядя вдаль.