Тетрадки под дождём, стр. 38

— Что такое? — кричит капитан. — Встань на место!

— Сам встань и стой! — кричу я.

— Не имеешь права! — орёт кто-то.

— Тебе доверили! — орёт наш капитан.

— Вам тоже доверили! — кричу я. — Играть не умеете!

— Не твоё дело! — кричат мне.

— Вот ещё! А чьё же тогда это дело? Мне голы забивают — и не моё дело?

— Брать надо! — кричат мне.

— Играть надо! — кричу я.

Свистят и кричат. Скандал на поле.

— Двенадцать — ноль! — орёт кто-то. — Двенадцать — ноль!!!

— Это тебе не рисуночки рисовать, — говорит мне Кафаров.

— Подумаешь! — говорю я.

— Рисуночки разные там, шаляй-валяй, дурачка валять, а здесь дело серьёзное!

— Думай, что говоришь! — кричу я.

— Здесь работа! — орёт Кафаров. — Бить надо! Брать надо! А твоя работа — это не работа! — Он суёт мне в нос мяч. — На, забей! Ну? Я встану! А ты забей!

— Давай! — Я хватаю мяч.

Кафаров идёт в ворота.

Я считаю шаги. Кладу мяч. Кафаров приготовился.

Удар!

Мяч летит в кусты.

Больше всех смеётся Кафаров.

Возле учительской

Я бежал по коридору во весь дух. И зачем я бежал, сам не знаю. У меня иногда бывает такое желание — взять и побежать. Побегу, думаю, до той двери, пока та девчонка до неё не дойдёт.

Бегу я, значит, и со всего размаху налетаю на завуча. Я чуть его с ног не сбил.

Он зашатался и говорит:

— А если бы это был малыш? Первоклассник? Ты бы, наверное, его убил на месте? Ты что, конь, что ли? Иди сию минуту и жди меня возле учительской.

Я пошёл и встал возле учительской.

И тут я слышу голос Петра Петровича. Он кому-то в учительской рассказывает:

— Мечты у меня были в то время самые радужные… Великие идеи так и кружились в моей голове…

Трамвай по улице проехал, и я не слышал, что он дальше говорил. Потом слышу:

— …окончил художественное училище… в Академию художеств собрался…

Я подошёл поближе.

— …задержался… стал портреты писать сухой кистью… В то время они громадный спрос имели. Любому учреждению тогда требовались…

Радио в коридоре включили на полную мощность:

…Всем председателям совета отрядов собраться в пионерской комнате к пяти часам.

Радио умолкло. Пётр Петрович рассказывал:

— …знаете, сухой кистью делать очень легко. Разбивается полотно на клеточки одинаковой величины… фотография данного портрета соответственно разбивается на клеточки… рисуется по этим клеточкам контур портрета… с фотографии… Дело идёт очень быстро… легко… результат получается налицо… По этим контурам сухой кистью… так сказать, растираешь… ерундовая работа… никакого таланта не нужно… только немножечко умения… ни уму ни сердцу, как говорится.

Тут опять трамвай проехал.

— …я всё думал: ведь Брюллов, Суриков, Репин учились в этой академии… мечтал… робел… зарабатывал… портреты сухой кистью всё время писал…

В это время ко мне подходит Кафаров.

— Ты чего, — говорит, — тут стоишь?

— А тебе что? — говорю.

Тогда он к моему уху нагнулся и говорит:

— Ты замечал, какая Тася Лебедева красивая?

Я на него уставился и заморгал. Никогда я об этом не думал.

— Эх ты, — говорит Кафаров. И ушёл.

Пётр Петрович рассказывает:

— …в дороге у меня чемодан стащили…

В это время звонок зазвенел.

Слышу дальше:

— …настроение… положение… состояние… Ленинград… Я… Академия художеств… провалился… волновался… женился…

Всё время этот трамвай скрежетал. Скрежещет на повороте. Даже стёкла тряслись. Пётр Петрович стал совсем тихо говорить.

— …так же, как и я… Суриков… в своё время… сын родился… второй раз провалился… учился… в конце концов недоучился… Война… дожди, болота… ранен… Волга… Днепр… ничего не поделаешь… Варшава… Кёнигсберг… Берлин… шесть, семь, восемь… Баку…

Вы знаете, что мне врач недавно сказал? «Вы, — говорит, — никогда не умрёте». Я, разумеется, посмотрел на него и говорю: «Знаете что, не надо мне сказочек рассказывать: они на меня мало действуют». Тогда он говорит: «Вы меня не поняли». — «Я вас, — говорю, — отлично понял, только это лишнее». — «Нет, — говорит, — вы меня не поняли. Если бы у вас даже один сын был, вы бы уже ни черта не умерли, а раз у вас их целых пятеро, то тут, знаете ли, о смерти говорить прямо-таки смешно…» Вот так он мне и сказал…

Пётр Петрович засмеялся.

— Вы и есть великий человек, Пётр Петрович, — сказал кто-то.

Трамвай заскрежетал.

Подходит ко мне завуч.

— Иди, — говорит, — в класс. И больше так не бегай.

Тася лЕбедева

После того как Кафаров мне про Тасю Лебедеву сказал, я о ней думать стал. Да ещё Мария Николаевна про неё сказала: «Вы замечали, почему Лебедева сидит в классе во время перемен? Потому что она серьёзная девочка и беготня по коридорам ей претит».

Слово «претит» очень понравилось мне. «Тася», «претит», «торт», «петит» (что такое петит, я не знал) были самые прекрасные, волшебные слова. В том, что Тася самая необыкновенная, я уже не сомневался.

Я стал смотреть на неё. Смотреть всё время. Бесперерывно. Когда любят, решил я, наверное, всё время смотрят. На уроках я не мог на неё всё время смотреть: она сидела сзади меня, и я принёс в класс зеркальце и смотрел на неё в это зеркальце. Потом у меня это зеркальце отобрали.

Больше всего восхищало меня, конечно, то, что все выходят в коридор, всем это не претит, а она одна, можно сказать, во всём классе, а может быть, и во всей школе, которой п р е т и т.

— Ей всё, всё, всё претит… — тихо пел я перед сном. Мотив был из старинного романса. Я услышал его от мамы. — Ей всё, всё, всё претит… — тихо пел я на перемене.

— Чего ты бормочешь? — спросил Кафаров.

— Не твоё дело… — сказал я.

«Отстаньте от меня», — говорил я всем, хотя никто ко мне не приставал. Любовь, думал я, это такое дело, что никто не должен к тебе приставать.

Я решил ей подарить рисунок. Я подарю ей свой самый лучший рисунок, который висит у меня над кроватью. И пусть она повесит его над своей кроватью.

Была перемена.

В классе были я и Тася.

Она читала.

— Тася, — сказал я тихо.

Положил ей рисунок на парту. И вышел.

Всю перемену я думал о том, поняла ли она, что этот рисунок я ей дарю на всю жизнь, навеки. Лучше этого рисунка у меня никогда не было. Нужно было сказать ей об этом. А вдруг она не поняла, зачем я положил ей на парту рисунок? Подумает, я просто так — взял да и положил. Подумает, что этот рисунок мне совсем не нужен. Подумает, у меня таких рисунков, может быть, целая куча…

Звонок прозвенел. Вхожу в класс.

Рисунка на парте не было!

— Ей всё, всё, всё претит… — пел я по дороге домой.

Тася шла сзади.

Я замедлил шаг.

Когда Тася была почти рядом, я в каком-то непонятном восторге, сам не понимая, как это вышло, повернулся и… дал ей подножку.

Я просто хотел, чтобы она думала, что я всегда на неё внимание обращаю… Чтобы она думала, что я её замечаю. Не знал я, что так всё получится!

Она поднялась и плачет.

— Дурак! — говорит. — Дурак!

Я стоял и моргал.

В это время Ыгышка подошёл. Если бы вы этого Ыгышку знали, вы бы никогда не захотели, чтобы он к вам подходил. Третий год в одном классе сидел. Потом его исключили. Здоровенный он был. Ещё бы! Так вот он подходит ко мне и говорит:

— Чего ты стоишь, дубина! Успокой невесту!

— Какая она мне, — говорю, — невеста? Ты думаешь, что говоришь? И какое ты имеешь право меня дубиной обзывать?

А он засмеялся вот так:

— Ы-гы-гы-ы-ы…

И говорит:

— Кавалер! Невеста плачет, а он рот разинул! Успокой невесту, кавалер!

И не уходит, главное. Стоит и смеётся.

— Кто тебе сказал, что я кавалер?

Так я расстроился! Вот пристал!

А он говорит:

— А кто же ты? Дубина?

Хотел я на него с кулаками броситься — до того он меня разозлил. А потом раздумал. Кулаки у него здоровенные. Если он своим кулаком меня стукнет, я просто не знаю, что мне делать тогда!