Кащеева цепь, стр. 34

ШКОЛА НАРОДНЫХ ВОЖДЕЙ

По всем рекам Западной Сибири и даже Восточной: по Оби, Иртышу, Лене и Енисею, от парохода на пристань и с пристани на другой пароход, всем на удивление, бежал слух, что могучий и непреклонный Иван Астахов, поднося хлеб-соль наследнику русского престола, струсил, не договорил свою речь и уронил к ногам его серебряное блюдо.

— Всей шпаной управлял, — удивлялись сибиряки, — а какого-то Николая струсил.

Удивлялись. Другие злорадно смеялись. Только один капитан Аукин сказал:

— Ничего нет удивительного: будь я на его месте, тоже бы уронил.

Директор сначала не поверил, а когда все заговорили и даже очевидцы приехали, объяснил это странное явление исторически:

— Все наши бесстрашные покорители сибирских татар — купцы — с великим страхом потом припадали с стопам царя. Наш весь купец такой и шебаршит только, если царь далеко.

После всех этих судов и пересудов явился наконец и сам Иван Астахов на пароходе своего имени. Никогда не видал Алпатов дядю таким. Казалось, он теперь с утра до вечера был сильно выпивши и всех встречал одними и теми же своими рассказами о наследнике. Начиналось всегда с глаз: какие у него чудесные глаза, какие глаза, потом, как хорошо он играет на заводной рояли.

— На заводной? — говорили гости. — Что же тут трудного — ручкой вертеть!

— Ты сначала поверти и потом говори, — отвечал недовольно Астахов.

И продолжал рассказывать, как ему раз случилось заглянуть в щелку царской каюты (камердинер устроил за хорошие деньги).

— И что же, — умиленно, как о собственном маленьком ребенке, говорит Астахов, — он протянул себе веревочку от дивана к дивану и прыгает себе, прыгает...

Но самый интересный рассказ был про пажика, что прехорошенький был с ним пажик.

— Конечно, это была девушка, — неожиданно и с тем же умилением, как о веревочке, объявлял он гостям.

Гости (были и дамы) этому очень дивились и почему-то все непременно в этом месте рассказа спрашивали:

— Как же так?

— Очень просто, — отвечал Астахов, — это хоть кому доведись, необходимо для здоровья, мне так и камердинер сказал.

После пажика следовал самый животрепещущий рассказ, из-за чего больше всего и собирались любопытные: о том, как Астахов подносил наследнику хлеб-соль.

— Я сказал кратко, — начинал он этот всеми жданный рассказ: — «Ваше императорское высочество изволили посетить наш отдаленный Север...»

На этом месте рассказа Астахов делал большую паузу, и гости с волнением ожидали, что вот теперь-то и будет сцена падения блюда, но Астахов делал паузу только затем, чтобы с силой ударить на следующее затем слово «мы».

— Мы, представители западносибирского пароходства, в ознаменование сего величайшего события, подносим вашему императорскому высочеству хлеб-соль.

— И все? — спрашивали разочарованные гости.

— Все, — отвечал Астахов. — Я сказал кратко: «Ваше императорское высочество изволили посетить...»

И повторял свою речь еще раз сначала.

Одни уходили, другие приходили, как на выставку, и рассказ повторялся с утра и до вечера. За обедом, за чаем, за ужином, ежедневно слушал все Алпатов, и даже когда забирался к себе наверх, то и туда долетала сильно ударяемая фраза: «Мы, представители западносибирского пароходства...»

Наконец, явился сам директор к Астахову и сразу все прекратил. Увидев в окно директора, Алпатов спустился по лестнице послушать, как отнесется он ко всему.

— Стой! — крикнул директор во время паузы перед «мы». — Стой! стой! Сейчас же мне говори, что в это время случилось.

— Что случилось? — робким голосом переспросил Астахов.

— Ты уронил блюдо с хлебом и солью? Молчание. Голос директора:

— Ты уронил?

— Ну да, уронил, — глухо ответил Иван Астахов.

У Алпатова сердце сжалось, до того ему стало больно за дядю, и, видно, директор тоже не смеялся и только вымолвил:

— Эх, ты...

Чтобы замять эту неловкость, директор сказал:

— А у нас для выпускного класса как раз на эту тему из округа прислали сочинение: «О значении проезда наследника по Сибири»...

— Как же так? — спросил дядя. — Выпускная тема присылается из округа в запечатанном конверте и распечатывается только во время экзамена при всем совете.

— В конверте, — ответил директор, — а умные люди и через конверт видят. Я мальчишек к экзамену вот как налажу.

— Но ведь это же нехорошо, — сказал Астахов. Верно, директор на минутку смешался: было молчание.

— Я тебе не раз говорил, — начал директор небывалым голосом, без обычной насмешки, — школу в таком виде, как нам задают, я не признаю, внутри этой казенной школы я создаю школу народных вождей. Я делаю большое дело и держусь только тем, что моя гимназия первая.

Видно, и Астахову стало неловко или жалко директора, он сказал ему торопливо:

— Да я ничего. Разве я что... я это так... твое дело, конечно, большое, и не все же в кон, можно и за кон. Давай-ка вот еще...

Звякнули стаканы.

Ошеломленный услышанным, Алпатов идет к себе наверх, бросается в кровать.

«Школа народных вождей! — бормочет он. — А я тут рядом у всех на виду достигаю первого ученика и золотой медали в казенной школе и этим всем хочу себя доказать И вот доказал — дурака доказал...»

Стало вдруг все понятно до мельчайших подробностей, почему все они презирали его достижения, почему смеялись, когда учитель словесности за его сочинения по русскому называл «единственный». Он истратил всего себя в течение трех лет на эти достижения, а они чуть-чуть занимались, только бы переходить из класса в класс, и потихоньку готовили себя к великому делу.

Странно, как долго лежат иногда в памяти большие слова без всякого понимания, будто дожидаются, когда спящий проснется и возьмет их с собой: три года тому назад желтый капитан сказал ему, и только теперь он понял его слова в полном значении: «Не нужно много думать о первенстве, а если это еще доказывать, то будете первым только на поверхности».

И опять он — второй Адам без земли.

Встает с кровати, садится к окну. Вон там, в степи, кочевники большими караванами покидают родную землю совсем, их место заняли русские, они уезжают куда-то на прежнюю свою родину — «Хребет земли», где люди еще вовсе не знают хлеба и, как Авель, только пасут стада, а тот, кто был вторым, теперь занял первое место и на их вольных пастбищах теперь сеет по-каински пшеницу. Но разве он стал оттого первым, что занял чужое место? Вон видны курные хутора, и долетает ругань соседей, а тут же вольные проходят караваны, и на ходу играет молодежь: вон девушка в красном мчится на коне, как огненный пал по суходолу, и за нею джигиты. Едут, играя, куда-то за Голодную степь, где вовсе нет земледелия, может быть, они там и погибнут, но вот они настоящие первые.

А он себе обдуманно устроил хутор с золотой медалью....

Что же делать?

Час и больше он ходит по комнате из конца в конец, открывает окно, в комнату врывается птичий щебет, и одна, совсем в наперсток, тикает возле самого окна; у нее пухлые щеки и на них смешные полоски, нос вострый, как шило. Алпатов долго и любовно ее разглядывал, и мало-помалу начинает ему показываться след какой-то огромной мысли и тут же дела. Он успевает схватить из этого могучего радостного источника только самое начало: что эта птичка, и зеленые сопки в степях, и все в природе уже дано в душе человека и радость оттого, что узнается свое же, родное. Больше он ничего не может развить, а знает, что если бы развить и записать, то и был бы в этом ключ ко всему. Опять он ходит, ходит, и вот вдруг мелькнуло все, теперь бы только бумаги. Хватается за тетрадку, вырывает лист. Но это очень мало, тут не упишется. Там у дяди, внизу, для чертежей пароходов приготовлены огромные листы. Вот какой нужен лист. Спускается вниз, тащит громадную бумагу, расстилает на полу и, окунув спичку в чернильницу, выводит ею заглавие: