Кащеева цепь, стр. 25

САМЫЙ ВЫСШИЙ

Трудно было! Помню, тихо между собой беседуют мать, рано поседевшая от неустанной работы на банк, Дунечка, учительница «на легальном положении», верующая в старца Софья Александровна и еще новое лицо — дядя Курымушки, сибирский купец и пароходчик Иван Астахов, горбоносый, с пепельными кудрями, великан и красавец, если бы не темен в лице: не то разбойник, не то старый цыган-конокрад.

Вечереет. В окно смотрит голубая весна. В коридоре кто-то кашляет.

— Кто там? — спрашивает мать.

— Я.

— Кто ты? Гусёк?

— Так точно.

— Ты, наверно, опять пришел землю просить?

— Никак нет, покумекиваю подаваться к новым местам.

— Вали, вали, — сказал Иван Астахов, — голова на плечах, в Сибири все можно.

Сквозь тонкий сон Курымушка узнает голос Астахова и ужасно боится, что он скажет о чем-нибудь: «самый высший». Эти слова его в прежний приезд, сколько-то лет тому назад, подхватили братья и, бывало, только он выговорит «самый высший», зажимают носы и, лопаясь, фыркают. Грозно, орлиным взглядом оглядывает их Самый высший, а они все показывают на Курымушку и говорят, будто это он их смешит какими-то штуками. Вот как было страшно тогда ожидать взрыва смеха, что и посейчас осталось, и скажи дядя сейчас свои заколдованные слова, он непременно расхохочется в своем кресле. С полузакрытыми глазами он слушает разговор с Гуськом и один понимает трудное его положение: ведь это тот самый Гусёк, про которого говорили, будто он, как Адам, был изгнан из рая пахать, но землю всю отняли помещики. И вот он теперь стоит, хочет спросить сибирского купца про землю и не знает, что же именно спросить, с какого конца начать, и уж, наверное, больше всего ему

хочется узнать, есть ли там белые перепелки и, может быть, даже голубые бобры.

Долго он мнется на пороге. Терпеливо ждет вопроса Самый высший.

— А есть на новых местах перепелки? — спрашивает наконец Гусёк.

— Вот он всегда так, — сердится мать, — ему бы только перепелок ловить, все хозяйство из-за таких пустяков пропадает.

Высший смеется. Гусёк просит прощения и уходит. Темнеет в комнате. Мать спрашивает:

— Няня, лампу заправила? Пора зажигать. Няня приказывает:

— Дуняша, поди вздуй свет.

— Ах, тетенька, — просит Дунечка, — погодите немного, смотрите, как хорошо в окне голубеет снег, будто кто-то идет к нам сюда тихо-тихо.

Курымушка смотрит туда в окно, и там, правда, знакомый ему Тихий гость идет с голубых полей.

— Тише, тише, — просит мать, — кажется, бредит, слышали, сейчас сказал «Марья Моревна».

— А я и забыла, — шепчет Дунечка. — Вчера я от Маши письмо получила из Флоренции.

— Где это?

— В Италии.

— Вот куда прострунила! Ну-те!

— Тетенька, когда же бросите вы свое «нуте»?

— Прости, милая. Что же пишет тебе из Италии наша Марья Моревна?

— Живет в какой-то семье, моет полы, стирает, готовит, учит детей, видно ребятам вскружила головы не хуже нашего и, заметно, ее там боготворят.

— Помните, Марья Ивановна, — вмешивается Софья Александровна, — я вам еще тогда говорила, что ее очарование вредное — настоящий яд для детей, видите сами, пример на глазах, и так ее дети все перестреляются.

— При чем же тут она, если учителя такие мерзкие?

— Мерзкие не одни учителя, в жизни надо уметь приспособляться. Знаете, я все-таки вам советую, как только мальчик оправится, свезите его к старцу, пусть он благословит его жизнь, — видно, мальчик способный и вовсе не злой, но это все от ее очарования, — право же, нет того в жизни, о чем она ему намечтала, надо его расколдовать от нее.

— Как ты думаешь, Ваня? — спрашивает мать своего сибирского брата. Что, если мы с тобой прокатимся к старцу? Там удивительно готовят уху из бирючков и просвирки пекут замечательно вкусные.

— К какому такому старцу? — спрашивает Астахов

— К отцу Амвросию оптинскому: удивительная личность, он творит с людями феноменальные вещи.

— Какие такие фено... Как ты сказала?

— Ну, просто сказать, чудеса.

— Чу-де-са?

Мать немного сконфузилась и посмотрела на Софью Александровну.

— Не говорю — прямо чудеса, а вроде этого.

— Иконы молодит?

— Не иконы, а вот случай был. Две барыни собрались к нему, сказали: «Конечно, чудес нет никаких, а все-таки поболтаем». Являются к старцу, он велит келейнику принести для них два стакана воды с ложечками и говорит барыням: «Я сейчас выйду к народу, а вы сидите тут и ложечками в стаканах болтайте».

— Молодец твой старец. Ну, что же барыни?

— Конечно, уверовали.

— Дуры твои барыни, тут и не мудрому просто: каждой такой скажи «поболтай», и верно придется. Ты лучше вот что: поезжай к нему сначала одна, седая, приедешь черная, тут я поверю и отдам ему на монастырь все свои пароходы.

Вышло очень неловко при Софье Александровне, все замолчали, и Астахов одумался.

— Ты, сестра, — сказал он серьезно, — чем к монахам за советами ездить, лучше отдай-ка мне твоего мальчика, у нас там есть своя гимназия, кончит, будет у меня капитаном, а то все у меня такая рвань и шпана, образованных людей у нас вовсе нет.

— У него же волчий билет, — ответила мать, — его с ним не примут ни в какую гимназию.

— В Сибири все с волчьими билетами, сам директор вышел из ссыльных. Покажи мне бумагу.

Мать приносит. Астахов берет и разрывает в куски.

— Что ты сделал? — ужасается мать.

— Какие вы все, барыни, чудные, — смеется Астахов. — Сама говоришь, с этим билетом никуда не принимают, так зачем же его нужно беречь? Ну, говори, отдаешь ты его мне?

— Я не против, только надо же мне и его спросить.

— Так разве это не тот мальчик, что когда-то убежал было в Азию? А если он, так и спрашивать нечего: Сибирь в Азии, — он рад будет ужасно.

— Конечно, будет рад, — согласилась Дунечка, — это единственный выход.

— У меня будто камень от сердца начинает отваливаться, — сказала мать. — Ты что? Серьезно, Ваня?

— А то как еще? Вот сейчас и выпьем отвальную.

Уходит в свою комнату и возвращается с большими гостинцами. Курымушка ни жив ни мертв: он хорошо знает, что «самый высший» всегда говорится при подарках: богатому человеку кажется, что бедные не поймут, какие это дорогие подарки, и потому, выкладывая, прибавляет: «самый высший».

Достает из кулька бутылку шампанского с этикеткой «sec» и говорит.

— Сек.

Не твердо, как по-французски — «сэк», а очень мягко — «сек», все равно как если что по-французски мягко, он непременно скажет по-русски и твердо: не Золя, а Зола. И не то чтобы не знал или не хотел, а просто ему стыдно быть не самим собой и произносить слова по-иностранному.

— Сек, — сказал он и сейчас же как будто и перевел это слово: — Самый высший!

Внезапно на диване что-то зашипело, засвистало и лопнуло смехом.

Все с удивлением оглянулись туда.

— Ты чего это? Курымушка ответил:

— Я слышал разговор и очень обрадовался, что меня отправляют в Азию.

Мать облегченно вздохнула:

— У меня будто камень отвалился от сердца.