Кащеева цепь, стр. 112

А может быть, как вы сами намекаете, ваш герой заменил свою беспредметную страсть к почти не знакомой ему девушке творчеством и жизнь его обращается в добрый пример?

Почему вы не напишете необходимый финал?»

Прошло тридцать лет со времени выхода романа и того обмена письмами с читателями. К этим тридцати надо еще прибавить, по крайней мере, двадцать, чтобы сомкнуться с тем временем, когда Алпатов вернулся из Германии и «ушел в природу».

Было это, значит, пятьдесят лет тому назад, и в эти полстолетия прошло столько великих перемен мировых, что положение мое с продолжением романа до наших дней стало явно безнадежным.

Через пятьдесят лет мне стало, однако, многое-многое ясно из того, за что боролся Алпатов, чего не находил.

Мне кажется даже по временам, что я разбил уже цепь моего заключения и, выйдя на свет, так обрадовался открывшейся жизни, что мне и хватило этой радости на мои полстолетия сознательной жизни, обращенной моей собственной волей в творческое поведение.

Где уж тут в мои восемьдесят лет написать мне роман до конца! Но мне кажется возможным рассказать здесь об Алпатове, как он сделался писателем после того, как «ушел в природу».

О той же мысли своей, которая освещает сейчас мою жизнь, — об искусстве как творческом поведении, — я непременно напишу отдельную книгу.

Сейчас же, прежде чем рассказывать, как я стал писателем, я поделюсь некоторыми мыслями из этой моей будущей книги.

ЗЕРКАЛО ПРИРОДЫ

Легко сказать — «моя жизнь», а попробуй-ка напиши, если прожил ее с 1873 года! Считаю свою трудную жизнь за великое счастье и об этом одном хотел бы написать.

Миллионы и миллионы проходят людей, и никто не спрашивает у них жизнеописания, а кто ты такой нашелся, чтобы как о редкости великой самому о себе заявлять?

На этот вопрос моей совести я так отвечаю:

— Всякое живое существо говорит о себе не только словами, но и формой своего поведения в жизни, никто не безмолвствует.

Попробуйте затаиться в лесу до того, что вас перестанут бояться живые существа и станут показываться. Тогда не только какой-нибудь еж или белка заговорят по-своему, но и среди ежей появится невиданный, и среди белок узнаешь небывалую. Появится белая, голубая, и щегол с цветной копеечкой на затылке, и так мало-помалу войдешь в процесс перемен.

Если войдешь глубоко в жизнь природы, то поймешь отдельно каждое существо, и они тем самым скажут о себе, а ты людям о них скажешь словами.

Так выпало мне на долю обращать поведение живых существ в слова, и вот отчего миллионы людей проходят, и от них не спрашивают жизнеописания, с меня же спрашивается.

Из старых писателей Грибоедов чудесно сказал: «Пишу, как живу, и живу, как пишу».

Таков и мой идеал: достигнуть в словесной форме согласия ее с моей жизнью.

Больше всего из написанного мною, как мне кажется, достигают единства со стороны литературной формы и моей жизни маленькие вещицы мои, попавшие и в детские хрестоматии.

Из-за того я их и пишу, что они пишутся скоро, и, пока пишешь, не успеешь надумать от себя чего-нибудь лишнего и неверного. Они чисты, как дети, и их читают и дети, и взрослые, сохранившие в себе свое личное дитя.

Мне представляется, что они живут, эти мои безделушки, как белки на елках, и, будучи литературными вещами, имеют свое определенное поведение, как всякое живое существо. Эти вещицы, как мне хотелось бы верить, будучи сделаны рукой человека, в то же время живут среди многих сотен тысяч людей, как существа природы.

Тут-то вот и спрашиваешь: «Каким же ты должен быть сам, ты, способный создавать существа почти живые, а иногда и получше многих живых?»

Когда разглядываешь годовые кольца древесины на пнях или в лупу разглядываешь разветвления в зеленом листе, то с удивлением видишь: ничего не повторяется. Ничего друг с другом не складывается, а вместе все делают одно: растят древесину и поднимаются к солнцу выше и выше.

Явно становится для каждого, что движение в природе всем живым существам вменяется как закон, и другой закон живого существа, чтобы каждый двигался по-своему, скажем, имел свое собственное небывалое у всех других поведение.

И я сам, все равно, кто я, писатель или земледелец, должен иметь и, наверное, имею свое собственное, единственное и небывалое в мире. Вот бы найти, вот бы задержать, вот бы его понять!

В молодости, бывало, споришь и дерешься из-за того только, что мысль, за которую держишься, не своя. И другой, кто спорит с тобой, тоже за чужую мысль стоит.

Но теперь у меня есть своя собственная мысль, и я далек от того, чтобы ее навязывать. Откровенно сказать, я затем ее выставляю, чтобы глубже понять себя.

И сейчас я пишу не для того, чтобы начать какой-нибудь спор. Сейчас по привычке смотрю в чистое зеркальце, называемое «природой», и сравниваю, как мое же собственное чувство, моя же мысль показываются в этом зеркальце. Миллионы миллионов всяких существ и каждое по-своему в нем показываются. Они силятся сказаться в реве, свисте, ржании, лае, щебете. Так почему же все хотят сказаться по-своему, я же, посвятивший свое поведение в жизни на службу слову, буду молчать о себе?

ТРУДНОЕ ПРИЗНАНИЕ

Дурные дела обычны и многочисленны, как мелкие насекомые, а добрые дела всеми любимы и непременно требуют для своего подтверждения выхода на сцену самой личности, самого героя. Они требуют, чтобы ты не только на словах показывался, но вышел бы сам, и все бы услышали и увидали не только слова, но и дела. Все бы сказали: «Вот хороший человек! За ним правда».

А кто так может выйти?

Вот отчего если приходится раскрывать свою душу в автобиографии, то гораздо легче раскрываться самому в своих грехах, как делал Руссо, чем в добродетелях, как мне хотелось бы раскрыться самому.

У писателя в такие глубоко преклонные годы, как мои, вполне естественно и законно от чистого сердца может возникнуть потребность проверить, в чем сходятся его слова с его поведением и в чем они расходятся.

Значит, не будем понимать так, что человек пишет о себе из тщеславия или прячется за ложное смирение. Скажу наперед, мне очень хочется, чтобы моя биография показала бы: я жил, как писал, и писал, как жил.

ВЫСШАЯ ОТМЕТКА

В нашей старинной гимназии отметка за поведение могла быть только высшая — пятерка. Всякие другие отметки объединялись общим именем: «волчий билет». И с ним выгоняли из гимназии.

Сколько ни обижался я на старую гимназию, но необходимое высшее единство отметки за поведение берегу в себе как единственную для себя возможную и понимаю ее, как древний человек понимал свое первородство.

Может быть, даже в таком сопоставлении, как древнее первородство и наша нынешняя необходимость каждому быть самим собой, быть личностью, перекликаются. Там было — один первородный в семье, здесь открывается возможность каждому сделаться первым в своем окружении.

Мало ли сиживал я в карцере, но отметка за поведение, пока не выгнали, оставалась высшей, неопороченной и, если хотите, непогрешимой. И выгнали меня не с дурной отметкой, а с «волчьим билетом».

Так она, непогрешимая отметка, и до сих пор сохраняется в моей душе, и, может быть, оттого мне кажется, будто к хорошим произведениям искусства есть какой-то неведомый путь поведения.

Знаю очень хорошо, что если бы я вслух сказал среди поэтов и художников о каком-то поведении, то все бы смеялись. Я это знаю и таю про себя мысль о том, что в художественном произведении есть какое-то настоящее творческое поведение. И уже самое мое тайное — это что я кое-что в этом понимаю. Больше! С каких-то лет меня стало неудержимо тянуть выйти куда-то в люди и все им рассказать о том, что я таю.