Гуарани, стр. 58

Фидалго понял ее.

— Нет, Пери, я, дон Антонио де Марис, никогда на это не соглашусь. Если чья-либо смерть может принести спасение моей семье, то лишь я один вправе жертвовать собой. Клянусь самим господом богом и своей честью, я никому не уступлю этого права; тот, кто захочет отнять его у меня, нанесет мне жестокую обиду.

Пери перевел взгляд со своей плачущей сеньоры на фидалго, сурового и непреклонного в исполнении долга. Слезы одной и осуждение другого приводили его в отчаяние — так велика была власть этих двух существ над его сердцем.

Мог ли верный раб не внять мольбам своей сеньоры и причинить ей горе, если назначение всей его жизни — заботиться о ее счастье? Мог ли верный друг оскорбить дона Антонио де Мариса, которого он глубоко чтил, и совершить поступок, который фидалго считал оскорбительным для своей чести?

Мысли Пери помутились; сердце его разрывалось на части, земля уходила из-под ног; голова раскалывалась от страшного напора ворвавшихся вдруг мыслей.

Во время этого минутного помрачения вокруг него завертелись зловещие лица айморе; они угрожали жизни тех, кто был для него дороже всего на свете. Он видел Сесилию, которая молила, и не его, а врага, кровожадного и свирепого, а тот уже протягивал к ней свои нечистые руки; он видел, как покатилась гордая голова старого фидалго, видел на его сединах запекшуюся кровь.

В ужасе от всех этих зловещих видений, индеец обхватил голову руками, словно пытаясь вырваться из этого лихорадочного бреда.

— Пери, — рыдала Сесилия, — твоя сеньора просит тебя!

— Мы умрем все вместе, друг мой, когда придет пора, — сказал дон Антонио де Марис.

Пери поднял голову и бросил на девушку и на фидалго отрешенный от всего взгляд.

— Нет! — вскричал он.

Сесилия порывисто поднялась с пола. Бледная как полотно, она выпрямилась — вся негодование и гнев. В этой девочке, недавно еще такой нежной и хрупкой, появилось вдруг что-то властное, даже царственное.

На ее высоком белом лбу запечатлелась гордая складка. В голубых глазах мелькнул тот золотистый отблеск, какой излучают тучи в грозу; ее дрожащие, слегка искривившиеся губы, казалось, сдерживали готовые вырваться слова лишь для того, чтобы они излились потом с еще большей силой. Наклонивв свою белокурую головку, она повелительно простерла руку.

— Я запрещаю тебе покидать этот дом.

Индеец боялся, что сойдет с ума; он хотел кинуться к ногам своей сеньоры, но отступил; измученный, подавленный, он едва дышал. Вдалеке загремел боевой клич айморе.

Пери шагнул к двери. Дон Антонио остановил его.

— Твоя сеньора приказала тебе, — холодно сказал фидалго, — ты должен выполнять ее приказание. Успокойся, милая: Пери — мой пленник.

Услышав эти слова, разрушавшие все его надежды, индеец одним прыжком переметнулся на середину залы.

— Пери свободный человек, — крикнул он сам не свой, — Пери никому больше не повинуется, он поступит так, как ему говорит сердце.

Пока дон Антонио и Сесилия, пораженные этим первым случаем неповиновения, молча смотрели на стоявшего среди залы индейца, Пери кинулся к стене, где висело оружие, и, схватив тяжелый меч, выскочил наружу.

— Прости Пери, сеньора!

Сесилия вскрикнула и бросилась к окну. Но Пери уже не было.

Алваро и авентурейро, находившиеся на площадке, смотрели как завороженные на дерево, высившееся на противоположной стороне рва; листва его еще долго шевелилась.

Вдалеке раскинулся лагерь айморе. Ветер доносил оттуда выкрики туземцев, глухой и невнятный гул их голосов.

XIII. СХВАТКА

Было шесть часов утра.

Поднявшееся на горизонте солнце разбрасывало снопы золотых лучей на пышную зелень раскинувшегося далеко вширь леса.

Занимался праздничный яркий день; голубое небо было испещрено похожими на смятое белье облаками.

Воины айморе, собравшиеся вокруг наполовину уже обгоревших в костре стволов, готовились к схватке.

Инстинкт был для этих дикарей тем, чем для цивилизованного человека расчет. Не приходится сомневаться, что древнейшим из искусств была именно война — искусство самозащиты и мести, двух великих сил, владеющих сердцами людей.

В эту минуту айморе готовили огненные стрелы, чтобы поджечь ими дом Антонио де Мариса. Не будучи в состоянии справиться с врагом силой оружия, они собирались уничтожить его огнем.

Способ, которым они изготовляли эти страшные стрелы, напоминавшие зажигательные снаряды народов цивилизованных, был до крайности прост: острие стрелы обертывалось пучком хлопка, пропитанного смолою мастикового дерева. Эти стрелы летели и впивались в балки и двери домов; ветер раздувал пламя, и оно багровыми языками лизало дерево и распространялось по всему зданию.

Лица занятых этими приготовлениями воинов озарялись каким-то мрачным торжеством. В их чертах, отмеченных печатью дикости и жестокости, не было, казалось, ничего человеческого.

Рыжие космы падали па глаза, совершенно закрывая лоб — самую благородную часть лица, вместилище разума и духа.

Рот, растянутый в свирепую гримасу, утратил те мягкие, приветливые очертания, какие придают ему улыбка и речь; он превратился в пасть, издающую только рык и рев. Зубы их, острые, как клыки ягуара, лишились блеска и белизны, дарованных природой: эти зубы не только пережевывали пищу, но и рвали мясо врагов; кровь оставила на них тот желтый осадок, какой бывает на зубах хищников.

Руки их походили на лапы зверей — так черны были длинные кривые ногти, так груба заскорузлая кожа.

Большие звериные шкуры прикрывали рослые фигуры этих сынов леса; если бы не вертикальное положение тела, их можно было бы принять за некий еще неизвестный вид человекоподобных Нового Света.

На одних были пояса из перьев и ожерелья из костей; у других, совершенно обнаженных, тела были натерты маслом, защищающим от москитов.

Обращал на себя внимание один старик — должно быть, вождь племени. Он был высокого роста и благодаря прямой осанке казался еще выше и выделялся среди своих соплеменников, сидевших или стоявших вокруг костра.

Сам он не работал, а только распоряжался другими и время от времени бросал угрожающий взгляд на дом, высившийся вдали на неприступной скале.

Рядом с ним сидела красивая молодая индианка. Перед ней был камень с выдолбленным в нем углублением. Девушка складывала туда листья туземного табака питимы и сжигала их: поднимавшийся большими кольцами дым обвивал голову старика, образуя вокруг него густое облако.

Он вбирал в себя этот пьянящий аромат, его широкая грудь вздымалась, а на лице появлялось странное выражение свирепого сладострастия. Окутанная густым столбом дыма, его фантастическая фигура напоминала языческого идола, дикарское божество, созданное воображением фанатичного и невежественного народа.

Вдруг молоденькая индианка, которая дула на тлеющие листья питимы, вздрогнула и подняла голову; потом она впилась глазами в старика, словно стараясь что-то прочесть на его лице.

Видя, что тот по-прежнему невозмутим, девушка прильнула к его плечу, чуть коснулась головы и что-то сказала ему на ухо. Тот спокойно повернулся к ней, сардоническая усмешка обнажила его желтые зубы; он ничего не ответил и только жестом приказал индианке сесть на место и продолжать свое дело.

Прошло несколько минут. Вдруг девушка опять вздрогнула: она услышала уже совсем близко тот самый шум, который перед этим доносился издалека. В то время как она в испуге старалась удостовериться, что не ошиблась, один из туземцев, сидевших вокруг костра за работой, тоже насторожившись, поднял голову.

Словно электрический ток пробежал по кругу воинов: один за другим все побросали работу и, приложив ухо к земле, стали слушать.

Но девушка не только слушала; отойдя от костра, она стала против ветра и время от времени втягивала в себя воздух, каким-то звериным чутьем распознавая в нем едва уловимый запах.

Все это произошло с такой быстротой, что участники описанной сцены не успели перекинуться ни единым словом.