Гуарани, стр. 36

Фидалго раскрыл объятия и по-братски прижал Пери к сердцу так, как принято было в стародавние рыцарские времена, о которых тогда сохранялись лишь смутные воспоминания. Индеец стоял, опустив глаза, растроганный и смущенный; он был похож на преступника перед судьей.

— Послушай, Пери, — сказал дон Антонио, — человек никогда не должен лгать, даже когда он хочет скрыть содеянное им добро. Скажи мне всю правду.

— Спрашивай.

— Кто стрелял два раза возле реки, когда твоя сеньора купалась?

— Пери.

— Кто пустил стрелу, которая чуть де задела Сесилию?

— Айморе, — содрогнувшись, ответил индеец.

— Откуда взялась стрела, воткнутая в землю, около того места, где лежали тела двух убитых индейцев?

Пери не отвечал.

— Лучше не отпирайся. Твоя рана говорит вместо тебя. Чтобы спасти твою сеньору, ты подставил себя под стрелы врагов. И ты же потом их убил.

— Ты все знаешь. Пери больше не нужен; он вернется к родному племени.

Индеец последний раз посмотрел на свою сеньору и пошел к двери.

— Пери! — воскликнула Сесилия. — Останься! Твоя сеньора тебе приказывает!

Она кинулась к отцу и, улыбаясь сквозь слезы, стала умолять его:

— Правда ведь, отец, теперь он не должен уходить? Не может быть, чтобы вы теперь приказали ему уйти!

— Да! У дома, где живет такой преданный друг, как он, есть ангел-хранитель, который всех бережет. Пери останется с нами, и навсегда.

Пери, весь дрожа от радости и надежды, жадно ловил каждое слово дона Антонио.

— Жена моя! — торжественно сказал фидалго, обращаясь к доне Лауриане. — Человек этот второй раз спас вашу дочь, рискуя собственной жизнью. А мы уже хотели расстаться с ним, ответить ему черной неблагодарностью. И что ж, несмотря на это, он простился с нами, с людьми, которые погнушались его обществом, как верный и преданный друг. Судите сами, должен ли этот человек покинуть дом, в который без него столько раз могла бы войти беда.

Дона Лауриана, если отрешиться от ее предрассудков, была по натуре женщиной доброй; стоило ей прийти в умиление — и она начинала понимать высокие чувства. Слова мужа нашли на этот раз отклик в ее душе.

— Нет, — сказала она, поднявшись с места и подходя к индейцу, — Пери должен остаться. Сейчас я вас сама об этом прошу, дон Антонио де Марис, я тоже в долгу перед ним.

Индеец почтительно поцеловал руку, которую протянула ему супруга фидалго.

Сесилия захлопала в ладоши. Оба молодых кавальейро улыбнулись друг другу.

Дон Диего любовался благородством, великодушием и справедливостью своего отца. Фидалго знал, что сын одобряет его поступок и сам будет следовать в жизни его примеру.

В эту минуту в дверях появился Айрес Гомес. Пораженный, он замер на месте.

Картина, которую он увидел, была для него совершенно необъяснима. И действительно, для человека непосвященного она была неразрешимой загадкой.

Утром этого дня, сразу же после завтрака, дон Антонио де Марис, подойдя к окну столовой, увидел большую стаю хищных птиц, черною тучей нависшую над берегом Пакекера. Птиц слетелось великое множество; не иначе как они учуяли падаль, скорее всего, тушу какого-нибудь крупного зверя, может быть, даже и не одну.

Влекомый любопытством, вполне естественным у человека, жизнь которого течет однообразно, фидалго спустился к реке. Возле изгороди из жасминов, которая служила купальней Сесилии, он увидел маленькую лодку и переправился в ней на противоположный берег.

Там он наткнулся на трупы двух индейцев и тут же убедился, что оба убитых принадлежали к племени айморе; убедился и в том, что они погибли от огнестрельного оружия. В эту минуту его преследовала одна только мысль: индейцы могут напасть на дом. Сердце фидалго сжалось от страшного предчувствия.

Дон Антонио не был суеверен. Но когда он узнал, что дон Диего нечаянно, по собственной неосторожности, убил индианку, в душу его закрался какой-то смутный страх, который и побудил его так сурово обойтись в тот день с сыном.

Теперь же, когда он увидел, что его мрачные ожидания начинают сбываться, страх этот усилился. А под влиянием владевших им мыслей о смерти, он превратился в тяжелое предчувствие.

Какой-то внутренний голос говорил фидалго, что над домом его нависла беда и что вслед за спокойными и счастливыми днями, которыми он наслаждался в своих уединенных поместьях, наступает пора скорби. Какие утраты она принесет ему, нельзя было предугадать. И под впечатлением одного из тех совершенно непроизвольных душевных состояний, которые ни с того ни с сего окрыляют нас надеждой или погружают в печаль, он вернулся домой.

Повстречав неподалеку от дома двух авентурейро, дон Антонио приказал им немедленно захоронить обоих индейцев и никому не говорить об этом ни слова, чтобы не напугать дону Лауриану.

Дальнейшее нам известно.

Фидалго подумал, что беда может поразить его самого, и потому решил объявить свою последнюю волю, дабы обеспечить семье покой и благополучие.

Слова Пери, предупреждавшего о возможном нападении, сразу напомнили ему о мертвых индейцах. Он стал припоминать мельчайшие обстоятельства и сопоставил их с рассказом Изабелл: случившееся предстало перед ним с такой ясностью, будто он видел все собственными глазами.

Пятнышко крови, проступившее на груди у индейца в тяжелую минуту, когда его сеньора приказала ему уйти и когда от волнения рана его раскрылась, послужило для дона Антонио лучом света.

У нашего эскудейро, почтенного Айреса Гомеса, которому ценою невероятных усилий удалось дотянуться ногой до лежавшей поблизости шпаги и разрубить ею державшие его путы, были все основания, чтобы остолбенеть перед картиной, которая предстала его глазам.

Пери, целующий руку доны Лаурианы, Сесилия довольная и веселая, дон Антонио де Марис и дон Диего, благодарными глазами глядящие на индейца, — все это, вместе взятое, едва не свело с ума бедного Айреса Гомеса.

Надо еще добавить, что, едва только несчастный эскудейро освободился от пут, он побежал прямо в дом с намерением рассказать дону Антонио де Марису обо всем, что с ним стряслось, и попросить позволения четвертовать индейца. Старый служака твердо решил, что, если фидалго не удовлетворит его просьбы, он оставит должность, которую занимал уже тридцать лет, но во что бы то ни стало отомстит за обиду, пусть даже ради этого ему придется расстаться со своим господином — Айреса Гомеса это не смутит.

Увидав недоумевающую физиономию эскудейро, дон Антонио рассмеялся; он знал, что тот недолюбливает индейца, но в этот день ему захотелось помирить Пери со всеми.

— Подойди сюда, мой старый Айрес, ты прослужил мне тридцать лет. Ты сама верность и, конечно, будешь рад пожать руку преданному другу нашей семьи.

Айрес Гомес не только обомлел, он, можно сказать, оцепенел. Мог ли он ослушаться дона Антонио де Мариса, который так дружески с ним говорит? Но как пожать руку, которая только что его оскорбила?

Если бы он успел уже объявить, что уходит, он был бы свободен от всех обязательств. Но приказание дона Антонио застало его врасплох: поступить по-своему он не решался.

— Ну что же ты, Айрес?

Эскудейро протянул похолодевшую руку; индеец пожал ее и улыбнулся.

— Ты друг, и Пери больше тебя не будет привязывать.

После этих слов присутствующие догадались о том, что произошло, и не могли удержаться от смеха.

— Дикарь проклятый! — сквозь зубы пробурчал эскудейро. — Вечно ты что-нибудь выкинешь.

Удар колокола позвал всех на ужин.

XI. ПРОДЕЛКА СЕСИЛИИ

Вечером того же воскресенья, столь богатого событиями, Сесилия и Изабелл, обнявшись, вышли из сада.

Обе были в белом; обе — очень хороши собой, но каждая — по-своему. Сесилия была воплощенная нежность, Изабелл — страсть. Голубые глаза лукаво смеялись, черные — горели огнем.

Улыбка Сесилии была похожа на капельку душистого меда, проступившего на ее тонко очерченных губах. Улыбка Изабелл походила на слетающий с уст поцелуй.