Возвышение Сайласа Лэфема, стр. 44

Он запер свою конторку и быстро вышел на вечернюю улицу, без определенной цели и намерений, быстро шагая взад и вперед, надеясь найти выход из того хаоса, который представлялся ему то руинами, то обещанием чего-то доброго и счастливого. Спустя три часа он стоял у дверей дома Лэфема.

Временами задуманное им казалось немыслимым, а временами он чувствовал, что не в силах откладывать это ни минуты дольше. Он ясно понимал, как относятся его родные к семье Лэфемов, не пренебрегал этим и даже признавал, что они отчасти правы в том, что хотят, чтобы он не отчуждался от их общей жизни и традиций. Самое большое, что он мог признать, это то, что на их стороне не все основания и не вся правота; и все же он колебался и медлил, ибо этих оснований было не так уж мало. Ему не всегда удавалось убедить себя, что он может следовать только собственному желанию в деле, касающемся, в сущности, его одного. Он видел, сколь непохожи во всех привычках и идеалах дочери Лэфема; и несходство это не всегда было ему приятно.

Подчас он принимал все это очень близко к сердцу, убеждая себя, что должен отказаться от своих сокровенных надежд. В течение прошедших месяцев он неоднократно говорил себе, что не должен заходить дальше, и всякий раз, решившись на это, менял решение под тем или иным предлогом, сознавая, что сам придумывает этот предлог. Еще хуже было то, что он не сознавал, что может причинить боль еще кому-то, кроме себя и своей семьи; виной тому было его скромное мнение о себе; первый укол совести он ощутил, когда мать сказала, что не хочет дать Лэфемам повод думать, будто ищет с ними более близкого знакомства, чем он; но было уже слишком поздно. С тех пор он столько же мучился страхом, что это не сбудется, сколько тем, что это может сбыться; сейчас, глубоко взволнованный мыслями о Лэфеме, он был дальше чем когда-либо от тщеславной уверенности. Наконец положив конец своим сомнениям и колебаниям, он сказал себе, что пришел сюда, прежде всего чтобы увидеть Лэфема, доказать ему свою глубокую преданность и неизменное уважение и чем-то искупить черствость, которую проявил.

16

Открывшая дверь младшая горничная, канадка из Новой Шотландии, сказала, что Лэфем еще не вернулся.

— О! — воскликнул молодой человек, в нерешительности остановившись на пороге.

— Все-таки вы лучше войдите, — сказала служанка. — А я пойду спрошу, скоро ли его ждут.

Кори был в том состоянии, когда решение меняется от любой случайности. Он последовал дружескому совету младшей горничной; она провела его в гостиную и пошла наверх доложить о нем Пенелопе.

— Вы сказали ему, что отца нет дома?

— Да. А он, видно, огорчился. Я и пригласила его войти, а я, мол, спрошу, когда будет, — сказала служанка с тем живым участием, которое порой заменяет американской прислуге раболепную почтительность слуг в других странах.

Пенелопа слегка усмехнулась, взглянула в зеркало.

— Ладно, — сказала она наконец и сбросила с плеч шаль, в которую куталась, сидя над книгой, когда раздался дверной звонок. — Сейчас спущусь.

— Хорошо, — сказала служанка, а Пенелопа поспешно поправила волосы на своей маленькой голове, подняв их вверх, и повязала на шею алую ленту, оттенив свою смуглую бледность. Она прошлась по ковру с особой грацией, свойственной ее изящной фигурке, состроила себе в зеркале недовольную гримаску, достала из комода носовой платок, сунула его в карман и сошла вниз.

Гостиная Лэфемов на Нанкин-сквер была окрашена в два цвета, что полковник сперва хотел повторить и в новом доме; дверные и оконные рамы были светло-зеленые, а дверные панели — цвета семги; стены были оклеены серыми обоями; золотой багет делил их на широкие полосы, обведенные по краям красным; с потолка свисала массивная люстра под бронзу; каминная доска, над которой возвышалось зеркало, была покрыта зеленой репсовой скатертью с бахромою; тяжелые занавеси из того же репса свисали из-под золоченых ламбрекенов. Ковер был ярко-зеленый в мелкий рисунок; когда миссис Лэфем покупала его, такие ковры устилали полы половины новых домов Бостона. На стенных панелях висели однотонные пейзажи, изображавшие горы и каньоны Запада; полковник с женой посетили их во время одной из первых железнодорожных экскурсий. Перед высокими окнами, выходившими на улицу, стояли статуи; преклонившие колена фигуры, повернувшись спиною к комнате, являли уличным зрителям Веру и Молитву. В одном углу комнаты расположилась групповая скульптура из белого мрамора, в которой итальянский скульптор предложил свою версию того, как Линкольн освобождал невольников: южноамериканский негр, его подруга жизни и Линкольн, у ног которого одобрительно хлопает крыльями американский орел. В другом углу стояла этажерка более раннего периода. Эти призраки добавляли холода, которым веяло от стен, от пейзажей и ковра, и лишь усиливали контраст со сверкавшей всеми огнями люстрой и дрожащим от жара радиаторов воздухом в те редкие случаи, когда у Лэфемов бывали гости.

В этой комнате Кори еще не был; его всегда принимали в так называемой малой гостиной. Пенелопа сперва заглянула туда, потом в гостиную и рассмеялась, увидя его стоящим под единственной горелкой, которую служанка зажгла для него в люстре.

— Не понимаю, почему вас сюда поместили, — сказала она и провела его в малую, более уютную гостиную. — Отец еще не пришел, но я жду его с минуты на минуту; не знаю, отчего он задерживается. Служанка сказала вам, что мамы и Айрин тоже нет дома?

— Нет, не сказала. Спасибо, что принимаете меня. — Он увидел, что она не замечает его волнения, и слегка вздохнул, все, значит, должно быть на этом, низшем, уровне; что ж, пусть так. — Мне надо кое-что сказать вашему отцу… Надеюсь, — перебил он себя, — вам сегодня лучше.

— О да, благодарю вас, — сказала Пенелопа, вспомнив, что была накануне больна и потому не могла быть на обеде.

— Нам очень вас не хватало.

— О, спасибо. Боюсь, что меня более чем хватало бы, будь я там.

— Уверяю вас, — сказал Кори, — очень не хватало.

Они смотрели друг на друга.

— Мне кажется, я что-то начала говорить, — сказала девушка.

— Мне тоже, — ответил молодой человек. Они весело рассмеялись и тут же сделались очень серьезными. Он сел на предложенный ею стул и смотрел на нее; она села по другую сторону камина, на более низкий стул, положила руки на колени и, говоря с ним, чуть-чуть склоняла голову к плечу. В камине, слегка потрескивая, горел огонь, бросая на ее лицо мягкий свет. Она опустила глаза, потом зачем-то взглянула на часы на каминной доске.

— Мама и Айрин пошли на концерт испанских студентов.

— Вот как? — сказал Кори и опустил на пол шляпу, которую до того держал в руке.

Она зачем-то взглянула на шляпу, потом зачем-то на него и слегка покраснела. Кори тоже покраснел. Она, всегда общавшаяся с ним так свободно, чувствовала себя теперь скованной.

— Знаете, как тепло на улице? — спросил он.

— Да? Я сегодня не выходила весь день.

— Вечер совсем летний.

Она повернула лицо к огню и спохватилась.

— Вам здесь, наверное, слишком жарко?

— О нет, мне хорошо.

— В доме как будто еще держится холод последних дней. Когда вы пришли, я читала, закутавшись в шаль.

— Я помешал вам.

— О нет. Книгу я уже прочла. И просматривала снова.

— Вы любите перечитывать книги?

— Да, те, что мне нравятся.

— А что вы читали сегодня?

Девушка колебалась.

— Название сентиментальное. Вы читали? «Слезы, напрасные слезы».

— Ах, да. О ней вчера говорили. Книга имеет огромный успех у дам. Они обливают ее слезами. А вы плакали?

— Заплакать над книгой очень легко, — сказала, смеясь, Пенелопа, — а в этой все очень естественно, пока дело не доходит до главного. Из-за естественности всего остального естественным кажется и это. И все же, по-моему, все это очень искусственно.

— То, что она уступила его другой?

— Да; и только потому, что та другая, как ей было известно, полюбила его первая. Зачем? Какое право она имела так сделать?