Шантарам, стр. 139

— Я… не могу!

— Точнее, не хочешь.

— Не могу, — ответила она мягко и посмотрела мне в глаза. — И не хочу. Ты говорил совсем недавно, что готов сделать ради меня все, что угодно. Вот я и прошу тебя не ездить в Бомбей, а остаться здесь. Если ты уедешь, это конец.

— Что за человек я был бы, если бы послушался тебя? — произнес я, пытаясь улыбнуться.

— Полагаю, это твой ответ. Ты сделал свой выбор, — вздохнула она, выходя из хижины.

Я уложил свою сумку и пристроил ее на мотоцикле. Покончив с этим, я спустился к морю. Она вышла из воды и направилась ко мне, увязая в песке. Майка и набедренная повязка плотно облепляли ее. Мокрые черные волосы мерцали под висящим в вышине солнцем. Самая красивая женщина в мире.

— Я люблю тебя, — сказал я, когда она прильнула ко мне. Я крепко сжимал ее в объятьях и говорил в ее губы, ее лицо, ее глаза. — Я люблю тебя. Все будет хорошо, вот увидишь. Я скоро вернусь.

— Нет, — ответила она без всякого выражения. Тело ее было не напряжено, но совершенно бездвижно, словно жизнь и любовь покинули ее. — Не будет ничего хорошего. Все кончено. Завтра я уезжаю отсюда.

Я посмотрел в ее глаза и почувстввал, как мое собственное тело деревенеет; во мне образовалась пустота, не осталось никаких чувств, одна гордость. Руки мои упали с ее плеч. Я повернулся и пошел к мотоциклу. Доехав до последнего пригорка, с которого было видно наш пляж, я остановился и обернулся, закрыв глаза рукой от солнца. Пляж был пуст. Не было ничего, кроме смятых песчаных простынь и горбатых гребешков волн, которые накатывали на берег, как играющие в воде дельфины.

Глава 25

Улыбающийся слуга открыл мне дверь и провел в комнату, приложив палец ко рту. Жест был совершенно излишен, поскольку музыка так грохотала, что меня не услышали бы, даже если бы я кричал. Слуга жестами предложил мне чай, изобразив, что пьет из блюдца. Я кивнул. Он тихо закрыл за собой дверь, оставив меня наедине с Абдулом Гани. Его дородная фигура вырисовывалась на фоне большого окна в эркере, сквозь которое были видны сады на крышах соседних домов, ржаво-красные селедочные скелеты других крыш и желто-зеленые пятна сари, сохнувших на балконах.

Комната была громадной. В недосягаемой вышине посреди нарядных лепных розеток висели на цепях три люстры замысловатой конфигурации. В противоположном конце комнаты недалеко от парадных дверей стоял длинный обеденный стол, окруженный двенадцатью тиковыми стульями с высокими спинками. За столом вдоль стены тянулся комод красного дерева, над ним висело необъятных размеров зеркало розового оттенка. Дальше всю стену занимали высившиеся до потолка книжные стеллажи. В противоположной продольной стене имелось четыре высоких окна, за которыми виднелись верхушки платанов, чьи широкие листья затеняли улицу, погружая ее в прохладу. В центре комнаты, между стеной с книгами и высокими окнами, было устроено нечто вроде кабинета. За широким столом в стиле барокко лицом к главному входу стояло обитое кожей капитанское кресло. Дальний угол был отведен для отдыха, — там находился большой мягкий диван и несколько глубоких кресел. Солнце заливало комнату через два огромных французских окна в эркерах. Окна выходили на широкий балкон, с которого открывался вид на дома Колабы с садами, веревками с сушившимся бельем и приевшимися всем горгульями.

Абдул Гани стоял, слушая музыку, лившуюся из дорогой стереосистемы, встроенной в стену с книгами. Это была песня, и голоса звучали знакомо. Сосредоточившись, я вспомнил: Слепые певцы, которых я слушал в ту ночь, когда познакомился с Кадербхаем, — правда, эту песню они тогда не исполняли. Страсть и вдохновение, с какими они пели, производили сильное впечатление. Когда волнующее, переворачивающее душу пение закончилось, в комнате осталась пульсирующая тишина, и казалось, в ней не было места никаким посторонним звукам ни из дома, ни с улицы.

— Ты знаешь их? — спросил он, не оборачиваясь ко мне.

— Слепые певцы, если не ошибаюсь.

— Да, они, — подтвердил Абдул. Его произношение диктора Би-би-си, окрашенное индийской мелодичностью, нравилось мне все больше. — Я очень люблю их пение, Лин, — больше, чем какие-либо иные песни разных народов из тех, что я слышал. Но, должен признаться, в глубине моей любви к ним прячется страх. Каждый раз, когда я слушаю их, — а я делаю это ежедневно — у меня возникает ощущение, что это реквием по мне.

Он по-прежнему стоял, отвернувшись от меня. Я ждал посреди комнаты.

— Да-а, это, наверно… тревожное чувство.

— Тревожное… — повторил он тихо. — Вот именно, тревожное. Скажи, Лин, как по-твоему, может ли гениальное творение оправдать сотни провинностей и ошибок, совершенных при его создании?

— Ну… трудно сказать. Смотря что вы имеете в виду… Но в общем, мне кажется, это зависит от того, сколько людей получат от этого пользу и сколько пострадает.

Он наконец повернулся ко мне, и я увидел, что он плачет. Слезы одна за другой катились из его больших глаз по пухлым щекам, стекая на длинную шелковую рубаху. Но голос его был ровным и спокойным.

— Ты знаешь, что сегодня ночью убили Маджида?

— Нет… — потрясенно ответил я. — Убили?

— Да, убили, прирезали, как какое-нибудь животное, прямо у него дома. Тело расчленили на множество кусков и разбросали по всей квартире. На стене было написано «Сапна» — его кровью. Все та же старая история. Прости мне мои слезы, Лин. Это ужасная новость так подействовала на меня.

— Да что тут прощать… Наверное, я лучше приду в другой раз.

— Нет-нет. Кадер хочет, чтобы ты как можно скорее приступил к делу. Мы с тобой выпьем чая, я возьму себя в руки, и мы обсудим наши паспортные дела.

Подойдя к стереосистеме, он вытащил кассету с записью Слепых певцов, положил ее в позолоченную пластмассовую коробочку и протянул мне.

— Возьми это от меня в подарок, — сказал он. Его глаза и щеки были еще мокры от слез. — Я уже достаточно наслушался их, а ты, я уверен, получишь от этих песен удовольствие.

— Спасибо, — пробормотал я растерянно, почти так же выбитый из колеи его подарком, как и известием об убийстве Маджида.

— Не за что. Садись рядом со мной. Ты, кажется, был в Гоа? Ты знаешь нашего молодого друга Эндрю Феррейру? Да? Он ведь родом оттуда. Я его часто посылаю в Гоа на задания вместе с Салманом и Санджаем. Тебе тоже надо будет как-нибудь поехать вместе с ними — они покажут тебе то, что не видят обычные туристы, — ну, ты понимаешь… Расскажи, как ты провел там время.

Я рассказывал ему, но мне мешали сосредоточиться мысли о Маджиде. Не могу сказать, что он мне нравился, я даже не очень ему доверял, но его смерть, его убийство потрясло меня и привело в какое-то странное возбуждение. Его убили — прирезали, как выразился Абдул, — в том самом доме в Джуху, где он обучал меня основам контрабандного бизнеса. Я вспомнил вид на море из окна, бассейн, выложенный багровыми плитками, пустую комнату в бледно-зеленых тонах, где Маджид молился пять раз каждый день, преклонив свои старческие колени и касаясь пола кустистыми седыми бровями. Я вспомнил, как сидел возле этой комнаты, когда он делал перерыв на молитву. Я глядел на багровую воду, слушая, как среди пальмовых ветвей вокруг басссейна жужжат невнятные звуки его обращения к Богу.

И опять у меня возникло ощущение, что я в ловушке, во власти судьбы, не зависящей от моих собственных решений и поступков. Словно сами звезды, образовав какую-то гигантскую клетку, в которую я был заключен, вращались и перестраивались непостижимым для меня образом в ожидании решительного момента, уготовленного мне судьбой. Я слишком многого не понимал из того, что происходило вокруг. Слишком много было такого, о чем я не решался спросить. Все эти загадочные обстоятельства и события не давали мне покоя. Я ощущал нависшую надо мной угрозу, запах опасности. Это пугающее и опьяняющее предчувствие настолько переполняло меня, что лишь через час, когда мы с Абдулом Гани прошли в его мастерскую по изготовлению паспортов, я смог полностью сосредоточиться на деле, ради которого пришел.