По эскалатору вниз, стр. 14

В приемной господина Катца, директора специнтерната, господин Мёллер сказал:

— Теперь вы попробуйте из этого шалопая что-нибудь путное сделать.

Он вообще вел себя так, будто был его отцом. На что господин Катц реагировал недоумевающим выражением лица и всякий раз подчеркнуто адресовал свои вопросы матери. Но господин Мёллер, казалось, вовсе этого не замечал.

Если Йогену не изменяет память, мама вообще один лишь раз открыла рот — уже под конец, когда они прощались и Йогену поздно было что-либо говорить.

— Будь умником, мой мальчик, — так сказала мама.

А потом она ушла.

5

В выходные Йоген написал два письма и сочинение. Первое письмо такого содержания:

Дорогая мама,

уже неделя, как я здесь, и у меня все в порядке. Чувствую себя в этом доме среди таких разных ребят просто здорово. Мне уже отсюда никуда не хочется. Нашел несколько друзей, с которыми провожу время. Один налетчик, а что сделал другой — этого я лучше писать не буду. Не волнуйся из-за меня. Мне тут нравится, тут столькому можно научиться!

Йоген.

Второе письмо было таким:

Дорогой Аксель,

я этого больше не вынесу. Кругом недоверие и сплошная грызня. Меня оболванили, а Шмель, наш воспитатель, вечно ко мне придирается. Если меня скоро не выпустят, я сбегу или покончу с собой. Знать бы только, что надо сделать, чтобы поскорее выйти отсюда. Может, ты посоветуешь?

Твой друг Йоген.

Первое письмо он, как полагалось, сдал в незапечатанном виде господину Шаумелю и получил его обратно, так как сведения о проступках других сообщать запрещалось, но в принципе письмо хорошее: видно, что он уже освоился и чувствует себя вполне нормально.

Второе письмо он отдал парикмахеру, который даже на марку расщедрился и бросил письмо в городе. Он это иногда делал, хотя и не для всех. Йоген должен был благодарить Свена за ценный совет.

Сочинение называлось по-прежнему «Почему я здесь», но он просто переписал содержание предыдущего варианта. Йоген стиснул зубы, когда клал сочинение на стол господина Шаумеля.

Тот лишь пробежал глазами по строчкам и сказал:

— Стало быть, к следующим выходным — еще раз, Боксер!

…Воспитатели должны были через определенные промежутки писать характеристики на своих подопечных — это входило в круг их профессиональных обязанностей; в свою очередь, и они сами получали характеристики от ребят. Изложенные в письменном виде оценки воспитателей аккуратно подшивались к аналогичным листкам с грифом «Служеб. А-4» в личные дела. Их можно было в любую минуту взять, открыть и в случае надобности составить представление о том или ином парне. Ребячьи оценки, напротив, передавались изустно; они могли меняться — тут все зависело от того, кто сообщал их новоприбывшему. Но в основных чертах они были сформулированы окончательно и бесповоротно.

Впрочем, такие устные легенды создавались далеко не о всех, а лишь о тех, кто того заслуживал, ибо являлся неотъемлемой частью дома, постоянно в нем находился и имел право голоса во всех делах. Практиканты, например, такого не удостаивались. Они были фигурами временными, не успевавшими за несколько недель своего пребывания в интернате что-то кардинально изменить. Они так слабо разбирались в механике здешней жизни, что обвести их вокруг пальца не составляло особого труда, более того, они были заинтересованы в поддержке ребят, если не хотели завершить свою практику явным провалом и последующими неприятностями. Ребята воспринимали их чуть ли не как товарищей по несчастью, чей каждый шаг также подлежал аттестации. Разница заключалась лишь в том, что получаемые ими характеристики решали их судьбу в смысле приема в исправительные заведения, а не освобождения из них. О практикантах отзывались скупо: в порядке, симпатяга, тупарь, индюк, мямля. И все было ясно. Тогда как воспитатели представляли собой существенные, определяющие моменты жизни, поэтому заслуживали повышенного внимания и всесторонней оценки.

У воспитателей под рукой были личные дела. В них содержались исходные данные и одновременно тот фундамент, на котором постепенно возводилось многоэтажное оценочное сооружение. В личных же делах, что передавались ребятам из уст в уста, технологический принцип монтажа разрозненной информации существовал как бы изначально. Не имея доступа к таким же исходным данным, ребята основывали свои суждения на не менее достоверных сведениях. Они выуживали их из обрывков подслушанных разговоров, из случайных откровений воспитателей, из мимоходом брошенных реплик и несдержанно-язвительных замечаний коллег-соперников, из того, что болтали на кухне и в пошивочной мастерской, из наблюдений и рассказов других поколений воспитанников.

Если бы кто-то взял на себя труд сопоставить, какова доля правды в оценках, данных друг другу двумя заинтересованными сторонами, то он, скорее всего, с удивлением констатировал бы, что она в обоих случаях почти одинаково велика. В разномастной, собранной из самых неожиданных источников и сведенной в одно целое информации о воспитателях содержалось примерно столько же точных фактов, сколько и в личных делах ребят. Некоторые искажения и ошибки имелись с обеих сторон, но разница, если судить непредвзято, была незначительна.

Вот как выглядело устное личное дело господина Шаумеля, по прозвищу Шмель: родился в 1918 году, в 1937-м окончил школу, затем — военизированная трудовая повинность, вермахт, война, плен, возвращение.

Это произошло в 1947 году, Шмелю к тому времени было двадцать девять лет, и он все еще не имел твердой профессии в руках. Ничего он не имел. Ни жены, ни ребенка, ни профессии, ни жилья. А честолюбие, которое некогда, возможно, и обуревало выпускника школы, в течение войны или же плена постепенно сошло на нет. В свои двадцать девять лет он был не таким уж молодым человеком, и перспектива ухлопать еще несколько лет на освоение какой-то профессии мало привлекала его. К тому же и крыши над головой не было. Вот как случилось, что фельдфебель в отставке, своими глазами повидавший Польшу, Францию, Россию и несколько лазаретов, откликнулся на объявление и предложил свои услуги в качестве воспитателя в специнтернате, был принят и с тех пор стал обладателем отапливаемой комнаты, регулярного харча и твердого, хоть и скромного жалованья.

О воспитании он знал столько же, сколько любой, кого когда-нибудь кто-то воспитывал: строгий, но справедливый отец, шарфюрер в гитлерюгенде, шеф в период военно-трудовой повинности, унтер-офицер в вермахте, командир роты на фронте. В начале своей воспитательной карьеры он вдобавок ко всему приобрел несколько книжек: самоучитель «Сделай сам» для мальчиков, справочник по играм, «Психологию подросткового возраста», томик скетчей и пьесок, два сборника песен. Все книги он проштудировал на совесть — за одним лишь исключением. Исключением был труд по психологии подростков: его не так-то просто было понять, это требовало душевных усилий, а откуда их было взять после целого дня, проведенного в предельно укомплектованной группе ребят.

Настоящего профессионального образования тогда не требовалось. Руководители исправительных домов были счастливы, если им удавалось залучить любого воспитателя. А когда впоследствии все сильнее и сильнее ощущалась нужда в капитальном обучении воспитателей — еще до их непосредственной практической работы, Шмель уже считался опытным специалистом, от которого грех было требовать дополнительной переподготовки. С другой стороны, именно отсутствие необходимых документов тормозило его продвижение по службе.

В сущности, Шмель был убежден, что каким бы основательным образование ни было, оно не способно заменить драгоценного опыта, приобретенного им в течение всех этих лет. То, что он случайно узнавал от практикантов или молодых коллег — о тестовых методах, социограммах, психологии, групповой динамике и подобной белиберде, — на его взгляд, лишь неоправданно усложняло работу. Он уже давно состряпал законы воспитания по собственному рецепту — они были ясны, лаконичны, доходчивы и не нуждались ни в какой ученой обертке. Эти тезисы он вдалбливал и практикантам, которых ему навязывали последние несколько лет. Практиканты внимательно их выслушивали, а после лишь улыбались про себя.