На Двине-Даугаве, стр. 52

Но все это проходило мимо Гриши.

Он мучился одним: Кину не спастись, худой конец ждал его…

В антрактах Гриша ходил, ничего не видя вокруг себя.

Никиноркин потащил его и Довгелло вниз. Там они неожиданно наткнулись на Голотского — математик не спеша шел куда-то под руку с женой.

Увидев второклассников, Лаврентий Лаврентьевич выпучил глаза:

— Вас кто сюда пустил?!

Но Грише было не до Голотского. За него, за всех троих, ответил Никаноркин. Он вытащил из кармана разрешительную записку Стрелецкого:

— У Шумова и Довгелло такие же.

Лаврентий Лаврентьевич пожал плечами, взглянул на жену:

— Бог знает что такое! Что ж они могут понять в этой пьесе?

Старуха нехотя улыбнулась и ничего не ответила.

— Отличился наш сын Аполлона, нечего сказать! — пробурчал про себя Голотский.

На лице Никаноркина появилась понимающая улыбка: значит, верно говорят, не любит Лаврентий Виктора Аполлоновича.

Но Голотский, заметив улыбку, пугнул свирепо:

— Осклабился, гололобый!

И проследовал с женой дальше — в буфет, куда реалистам вход был строго запрещен.

Снова раздвигался занавес, снова начиналась необычная жизнь в чаду волнения, горького и одновременно сладостного, необъяснимого.

Озноб временами охватывал Гришу и вызывал неодолимую дрожь; чтоб как-нибудь унять ее, он изо всех сил стискивал зубы, молчал, не отвечал ни слова на шепот Никаноркина.

И, измученный, принял он наконец, как должное, возглас со сцены:

— Великий Кин сошел с ума.

Все после этого проходило в тумане. Гриша шел с друзьями по черному ночному городу — до самого переезда через железную дорогу, отвечал невпопад, не заметил насмешки Никаноркина при расставании:

— Очумел наш Шумов!

В Грише произошла какая-то перемена. Суть ее сначала никто не мог понять по-настоящему. Изменился человек, а в чем именно — не уловишь.

С ним заговаривали Персиц, Земмель, остро вглядывался в него Никаноркин — нет, не постичь, в чем тут дело.

Что он ходил какой-то слишком задумчивый, это с ним и раньше случалось, этому уж перестали удивляться, хотя и не упускали случая посмеяться.

Наконец все стало ясным благодаря Дерябину. Петр сказал однажды при всех с досадой:

— Что ты болбочешь в последнее время? Ну как индюк, ей-богу!

Гриша побагровел.

Скороговоркой, сипловато говорил актер, игравший Кина. И незаметно для себя, совсем не подражая, просто не в силах удержаться, Гриша начал произносить слова слишком быстро. Даже голос у него осип немножко — уж, конечно, не по его воле.

Все стало ясно!

— А-а, — понимающе протянул Персиц.

— Куда ни кинь, везде Кин, — ядовито сказал Никаноркин.

— Что вы к нему пристали? — вмешался Довгелло.

Ну, это еще хуже насмешек — непрошенное заступничество! Без него обойдется Григорий Шумов.

И, расстроенный, пристыженный до последней степени, будто его уличили чуть ли не в воровстве, Гриша убежал от товарищей, скрылся в дальнем углу гимнастического зала, за спинами шестиклассников.

…А в городе, в витрине Ямпольских, на заборах, на стенах, уже висели новые афиши.

«Р А Б О Ч А Я С Л О Б О Д К А»

Ну, на эту-то пьесу никому из реалистов разрешительных записок не давали, тем более что день был будний.

Гриша пошел на спектакль без разрешения.

И — попался. После первого же действия Стрелецкий извлек его с галерки и велел немедленно убираться домой.

Верный кондуит!

…Гриша продолжал жить в призрачном мире, который еще не вполне был ему понятен. И в этом было свое очарование, прелесть тайны, которую еще предстояло разгадать.

Когда он и в третий раз пошел в театр без разрешения, упорство его было отмечено начальством и за четверть года он получил по поведению четыре (в скобках — «хорошее»).

И снова первым учеником в классе оказался Самуил Персиц.

42

Через год перевелся в Псковский кадетский корпус Петр Дерябин.

Что ж, тоже событие!

Перед отъездом Петр стал разговаривать со всеми снисходительно, свысока.

К этому времени дружба его с Шумовым сильно пошатнулась.

У Дерябина были ведь свои вкусы.

Увлечение Натом Пинкертоном сменилось у него страстью к кинематографу — он смотрел каждую программу, иногда высиживал за гривенник по три сеанса. Любимым его героем стал Макс Линдер, тот самый брюнетик с потертым лицом, которого так невзлюбил с первого взгляда Григорий Шумов.

Вообще вкусы у них были всегда разные. Уже позднее Гриша вспоминал: странно, что же их, в таком случае, сдружило? Скорей всего жажда самой дружбы, верной и бескорыстной.

Потом уехал Ян — далеко, к своему отцу.

Август Редаль отбыл срок ссылки, вернулся в Прибалтику и через хороших друзей устроился пока что сторожем при складе рижского вагоностроительного завода. Жена его взяла расчет у Новокшоновых, приехала в Ригу.

Теперь ждали туда Яна, и тогда вся семья будет в сборе.

Поезд на Ригу уходил днем, Оттомар Редаль был на работе, и Гриша один провожал Яна.

Они шли до вокзала пешком — это было далеко, верст пять.

Холщовая сумка висела за спиной у Яна; там было все его имущество. Гриша силком отнял ее, повесил себе на плечо. Что еще сделать ему для друга, с которым он, может, больше и не встретится в жизни?

Рига так далеко…

Они молчали дорогой. Не такой это был народ, чтобы говорить друг другу всякие чувствительные слова.

Но не легко им было расставаться…

Доносившиеся к ним гудки паровоза казались прощально-тоскливыми.

Вот и вокзал, приземистый, закопченный. Вот и вагон, желтый, пахнущий краской, как две капли воды схожий с тем, в котором ехал Гриша в первый раз в своей жизни.

И так же, как тогда, прозвенел три раза медный колокол. Так же заливисто-тревожно раздался свисток главного кондуктора, важного, толстого, с витыми жгутами на плечах.

Настоящую печаль Гриша почувствовал, только оставшись один, возвращаясь домой. Печаль сохранилась надолго — добрый Ян заслужил это.

43

Начиная со средних классов (средними считались в то время четвертый и пятый) возникло среди учеников — не сразу, постепенно — какое-то размежевание: класс разделился на группы, на «компании», а иногда и на лагери, враждебные друг другу.

Это и понятно.

Становилось нагляднее, кто живет богато, а кто — бедно, у кого отец — прокурор или помещик, а у кого — железнодорожный сторож или садовник.

В младших классах мальчишки мало обращали внимания на такие вещи; бывало, что среди них как раз сын сторожа и оказывался верховодом — он и ловчей других, и сильней, и смелей. И как товарищ верней.

А в четвертом классе — тут уж многое, очень многое менялось… Сын купца Арбузников ходит в щегольских полуботинках с шелковыми шнурками и поэтому считает возможным разговаривать пренебрежительно с тем, у кого обувь требует починки.

Шебеко любит рассказывать о том, что его отец скоро разбогатеет и купит ему верховую лошадь.

А отцу Персица и богатеть не нужно: он и так был богат.

И совсем иное дело — Никаноркин, Земмель, Шумов, Довгелло…

Скоро произошло небольшое происшествие, которое и показало, что в классе — два лагеря.

В училище был переведен с Кавказа новый преподаватель химии (черносотенец Ноготь был назначен, с повышением в чине, директором гимназии в маленьком городке).

У нового учителя было усталое, измученное лицо. Вероятно, с ним случилось в жизни что-то тяжкое, но разве мальчишки будут думать об этом?

У него дергалась правая щека, а рука в это время непроизвольно подскакивала кверху: нервный тик.

Нашлись в классе любители открыто передразнивать учителя. Чем он ответит? Рассердится? Сделает вид, что не заметил?

Но произошло неожиданное. Учитель остановился посреди класса и проговорил спокойно: