На Двине-Даугаве, стр. 35

— …руководили забастовками рабочих! — выпалил кто-то из толпы собравшихся.

— Ти-хо, ти-хо, — с шутливой укоризной сказал Витол и повел бровью.

Дзиконский торопливо ушел.

— Ну, ничего, и мы станем взрослыми.

— Взрослыми свиньями, — сказал Грабчинский дрогнувшим голосом. — Все-таки у меня такое чувство, что мы… предали тебя…

— Стой! Довольно! Стрелецкий идет.

Стрелецкого не было видно. Но наступила пора расходиться — на крыльце появился Донат и затряс медным колокольчиком.

Гриша увидел Персица и догнал его.

— Что это такое «волчий билет»? — спросил он второпях.

Персиц знал обо всем на свете. Он объяснил коротко и толково: это аттестат, с которым человека никуда не примут: как волка, отовсюду будут гнать.

— А Витол собирается учителем ехать в деревенскую школу. Оттуда его не выгонят?

У Персица и на это был ответ:

— Он покажет там свидетельство только за шесть классов. Для народной школы этого хватит.

— За что ж все жалеют его? Разве плохо быть учителем?

Персиц пожал плечами (наверное, хотел походить этим на взрослого, может быть на своего отца):

— Кому плохо, кому нет.

— Я бы пошел в учителя.

Персиц поглядел на него искоса, ничего не ответил.

А Гриша и в классе все еще думал: чего жалеть человека, который идет учителем в деревню? Будет он там жить, как Шпаковский. Разве плохая жизнь? Он и Никаноркину сказал:

— Я бы пошел в учителя.

— Ты-то пошел бы, да тебя бы не взяли, — не задумываясь, ответил Никаноркин.

Дурень! Не сейчас, конечно. Но, как-никак, Гриша уже первоклассник. А там — еще год… И еще год… Из шестого класса он уйдет в деревню — учителем. Решено!

25

За зиму Гриша не один раз бывал на вокзале; видел паровозы, встречал и провожал поезда — местные и дальние, товарные и пассажирские.

Ну как же, теперь это был уже опытный горожанин: такой не растеряется ни перед начальником станции, ни перед кассиром железной дороги, даже билет купит куда надо, не ошибется.

На это и рассчитывал Иван Шумов, когда писал сыну, что съездить за ним в город некому, да и обошлось бы это дорого, а пусть Гриша возьмет у Белковой денег на дорогу — ей послано, сколько надо.

И вот Григорий Шумов сидит в первый раз в жизни в вагоне железной дороги.

Вагон был бы просторный, если б не поперечные перегородки, разделявшие его. К перегородкам были прилажены широкие гладкие лавки. Стены вагона и лавки были желтые, а потолок — серый. Пахло краской, железом, гарью.

Пока поезд стоял, Гриша, поминутно ощупывая в кармане железнодорожный билет, обошел все загородки. Народу было немного.

Дремал притулившийся к стенке рослый латыш, крепко держа обеими руками укутанную рогожей пилу.

Две женщины лупили крутые яйца, жевали не торопясь и разговаривали таинственно, шепотком.

У окна сидел человек в картузе, в пиджаке из тонкого сукна и в забрызганных грязью высоких сапогах.

Гриша сел с другой стороны окна; человек в картузе поглядел на него скучными глазами и, зевнув, отвернулся.

В окно были видны только серые вокзальные сараи — пакгаузы, все одинаковые, одноэтажные, крытые железом.

Пока что веселого было мало.

Но вот возникла кругом какая-то суета, люди с гомоном стали наполнять вагон; с тоскливой угрозой крикнул впереди паровоз, и Гришу так тряхнуло, что он с испугом уцепился за лавку.

Колеса грузно застучали, сперва как будто вразнобой, потом все больше в лад: раз-два-три, раз-два-три… За окном поплыли, то ныряя вниз, то плавно поднимаясь кверху, струны телеграфных проводов. Крохотные коровы паслись на изумрудных полянах. Стреноженная лошадь стояла у канавы, совсем игрушечная.

— Почему это конь такой маленький? — спросил Гриша скучного человека в картузе.

Тот глянул в окно и нехотя ответил:

— Обыкновенный конь.

Прошел по вагону кондуктор — осанистый, усатый, с витыми жгутами на плечах вместо погон, с какой-то палочкой в лаковых ножнах у пояса.

Он пробил у всех пассажиров билеты коротенькими и светлыми, как серебро, щипцами.

Гриша хорошо знал, что ему надо слезать на четвертой станции, но на всякий случай решил спросить кондуктора, чтоб спокойней было. И он действительно успокоился, когда кондуктор снисходительным густым басом подтвердил:

— Четвертая станция.

Теперь можно было беззаботно глядеть в окно.

На поляне не спеша закружились сосны, тоненькие, как восковые свечки, совсем как настоящие и все же будто нарисованные на картинке. Вскоре они сгрудились толпой, пошел низкорослый бор и тут же кончился — поезд летел вперед, сотрясая землю и грозя кому-то паровозным ревом: «Берегись, сомну!»

Еще бы не смять, этакая сила!

Но почему ж все-таки провода то поднимаются к небу, то у каждого телеграфного столба сразу ныряют книзу? А потом опять поднимаются.

Не повезло Грише на соседа.

Но все-таки делать нечего, надо спросить хоть у него.

— Почему это проволоки сперва ныряют вниз?.. вон, вон, глядите… а теперь кверху пошли?..

— Какие это проволоки?

— За окном.

— Провода, что ли? Это телеграф. Телеграф не может нырять. Пора бы вам понять это.

Он с осуждением оглядел Гришу, и тот уже больше ни о чем его не расспрашивал.

Вагон опять тряхнуло, под полом, у колес, что-то заскрежетало, — поезд остановился.

И в вагон вошел Лещов!

Гриша его сразу узнал.

Лещов взмахнул руками и закричал таким громким, радостным голосом, что сразу было видно — притворяется:

— Митрий Егорыч! Куда, какими судьбами!

Гришин сосед чуть повел сонным взглядом и сказал коротко:

— По делам.

Лещов присел к нему на лавку бочком, засмеялся дробным смехом:

— Хе-хе, все яблоком займаетесь? Садами?

— Садами.

— У нас хлеб отбиваете?

Митрий Егорыч отвернулся к окну, зевнул, помолчал. Потом вдруг выпрямился и заговорил пронзительным, злым голосом:

— Мы спокон веков садами займаемся! Ты вот — всячиной: и пенькой, и льном, и пухом-пером. А теперь яблоками торговать взялся. Кто ж у кого хлеб отбивает?

— Мелко плаваю, Митрий Егорыч. Мелко плаваю, потому за все и хватаюсь. Чтоб не утопнуть, — засмеялся скупщик тоненько.

Он вынул из кармана синий с белым горошком платок и принялся вытирать вспотевшее лицо.

Гриша хотел было сказать, что на мелком месте не тонут, да раздумал: Лещов сам про то знает, да притворяется. И что будто рад он Митрию Егорычу — тоже притворяется.

От таких мыслей Грише стало так скучно, что он начал клевать носом, задремывать.

Не проспать бы четвертую станцию.

Разлепив глаза, он сказал Лещову:

— А я Гриша Шумов.

Он думал поразить прасола.

Но тот не удивился, скользнул равнодушным взглядом по Гришиной форме и проговорил:

— Ивана Иваныча сынок? Образовываешься? Ну, давай бог.

И опять повернулся к Митрию Егорычу. Они вдвоем заговорили о чем то совершенно неинтересном — о ценах на яблоки в Питере, о стоимости фрахта (Гриша догадался, что речь шла о перевозке), — такие разговоры слушать было ни к чему.

Гриша опять принялся смотреть в окно. За стеклом снова возникли сосны — теперь они были озарены закатным солнцем, стволы их казались кованными из красной меди.

…Уже под вечер поезд остановился на станции, где надо было сходить Грише.

Не прощаясь с Лещовым, он кинулся к выходу.

Перед ним был крохотный вокзал, окрашенный в желтый вагонный цвет, и не успел Гриша подойти к его дверям, как трижды пробил колокол и поезд ушел.

Куда ж идти? У висевшего под крышей колокола стоял рослый сутулый жандарм с револьвером на оранжевом шнуре.

Носильщик в белом фартуке нес чемодан, и за ним спешила старушка с черной кружевной наколкой на голове.

По деревянному настилу перед вокзалом пробирался вперед бородатый старичок; он держал кнут в руках и с колючим любопытством разглядывал Гришу.