На Двине-Даугаве, стр. 32

Но вот уж кому не нужно было жалости! Дерябин подозрительно глянул в опечаленные Гришины глаза и круто повернул разговор совсем в другую сторону. Прочитал ли Шумов те книжки, что он ему дал сегодня? Два выпуска Пинкертона. Не успел, конечно…

— Успел, — ответил Гриша и зябко повел плечами.

— Ну, и как — понравилось? Я вижу, тебя мороз по коже подрал, как только вспомнил! Я тебе еще одну книжицу дам — спать потом не будешь! Жуткое дело!

Гриша промолчал. Как ему быть? Человек собирается из-за него на второй год остаться, со Стрелецким воюет — и уже пострадал за это… Да и книжками этими наделил он Гришу с доброй душой. Бескорыстно, по дружбе… И теперь обругать эти самые книжки!.. А как их хвалить?

— Чего молчишь? — воскликнул Дерябин и произнес раздельно: — «Ты затрепетал при одном воспоминании».

— Что это, — заинтересовался Гриша: — «затрепетал»?

— «Он затрепетал под упорным взглядом незнакомца»!

— Ах, ты из книжки…

— Нет, я про тебя. Ты затрепетал на моих глазах. Прямо съежился!

— Да мне холодно стало.

— Ты не виляй! — закричал Дерябин краснея. — Говори прямо! Тебе не понравились книжки, что ли?!

— А ты не кричи, я не глухой.

— Не понравились?!

— Не понравились.

Дерябин был просто-таки оскорблен. Он даже замолчал на некоторое время, подыскивая слова пообидней и забыв уже, как они с Гришей только что застенчиво и взволнованно толковали о дружбе до гроба.

— Эх, брат, — нашел он наконец обидные слова, — не дорос ты, значит, еще!

— «Не дорос»! До Тараса Бульбы дорос, а до твоего Пинкертона не дорос?

— Тоже сказал: Тарас Бульба! Да его по программе проходят. Я уж сейчас не помню, в каком классе, — во втором, что ли.

— Ну и что ж! Все равно это хорошая книга. Я тебе знаешь что скажу? Таких книг до сих пор не было и, наверное, больше не будет! Я ее три раза подряд прочитал!

— А я не читал. Буду я читать то, что по прорамме полагается, и когда еще — во втором классе! Успеют мне забить голову этим.

Гриша открыл было рот, хотел спорить, но Дерябин не дал — уж это он умел, — принялся кричать без передышки:

— Не дорос! Не дорос! Самой сути не понял! Твои нос курнос — не дорос!

Когда он наконец остановился передохнуть, Гриша успел все-таки вставить:

— Ты говоришь, «сути не понял». А в чем там суть?

— В чем суть… — Дерябин призадумался.

Он — удивительное дело — не мог сейчас и вспомнить толком, о чем, в сущности, шла речь в тех двух книжках, которые он передал Грише. Сам он таких книжек прочитал уже несколько десятков, и прочитанное смешалось в его памяти в пестрый поток: бесчисленные убийцы, выстрелы, преследования, маски, синие скелеты, белые привидения…

Он не нашел ответа на Гришин вопрос и снова сказал убежденно:

— Не дорос!

Этот спор возобновлялся потом не раз.

Однажды Гриша не утерпел, поделился с Дерябиным:

— Я «Следопыта» прочел, сочинение Фенимора Купера. Мне его Персиц дал…

— Далеко твоему Филимону Куперу до Ника Картера.

— Не Филимон, а Фенимор.

— А ты не учи меня! — вспыхнул Дерябин сразу, так как вопрос о литературе с некоторых пор стал для него больным.

Хорош тоже товарищ: дал ему Довгелло книгу — и «таких не было еще»! Дал другую этот зубрила Персиц — у Гришки даже глаза блестят… А когда дал он, Петр Дерябин, от всего сердца и какие книжки, — не понравились…

— Знаешь, ты лучше не толкуй мне об этом! — сказал он Грише хмуро.

И они перестали разговаривать о книгах.

Но размолвки продолжались. Самая короткая и самая решительная ссора произошла в начале весны.

22

Весна! Полноводная Двина-Даугава быстро, в несколько дней, угнала серые льдины к далекому морю… И теперь в ее чистой синеве видны только облака, по-весеннему торопливые, по-весеннему светлые, с пронизанными солнцем жемчужными краями.

На старой вербе, у самого берега, уже пробились голубовато-серые лапки с серебристым отливом, цветом похожие на зимний беличий мех и такие же ласково-пушистые; кое-где они еще не успели скинуть клейких красновато-коричневых колпачков: это остатки лопнувших, по воле солнца, почек. Но скоро они скинут их, потом серебристо-серый мех задымится желтой пыльцой, и чуть слышный медовый запах пронесется струями вдоль берега в еще студеном воздухе…

В дальнем овраге, на другом берегу реки, виден уцелевший пологий сугроб с подтаявшей слюдяной верхушкой и с синими, как небо, тенями по всему склону. Вокруг сугроба ходят деловитые грачи, наклоняя голову, приглядываясь к земле одним глазом. Черные их крылья поблескивают на солнце, как металлические.

И шумят, шумят ручьи на бегу к Даугаве.

Резвый и беспечный их звон издали похож на песню жаворонка: скоро и она польется ручьем с высокого неба!

Разве не забудешь тут и Стрелецкого, и кондуитную запись, и тошную скуку голых училищных стен, и оборванные обои в квартире мадам Белковой?

Тем более, что ты не один, а с тобой верный товарищ, Петр Дерябин.

Верный товарищ, стоя рядом, искоса приглядывался к Грише уже не одну минуту: он знал за Шумовым такой грех — надолго задумываться при виде какого-нибудь затейливого облака или даже самого обыкновенного грача, каких можно увидеть тысячи.

Нет, такое занятие не для Петра Дерябина; и он, отойдя к берегу, полез от нечего делать на старую вербу, не добрался до верхушки, сорвался, ободрал ладонь.

Посасывая ободранное место, он опять поглядел на Гришу; тот стоял, заинтересованно разглядывая торчавший из земли камень, уже нагретый, видно, солнцем. На верхушке камня сидела зеленая, сверкающая, как изумруд, муха. Она была большая, вполне взрослая, — откуда ж она взялась? Должно быть, ухитрилась где-нибудь перезимовать, может быть в дупле той же вербы.

Муха, отогревшись, полетела, басовито гудя, над землей.

Так вот оно что: Григорию Шумову интересней муха, чем такой человек, как Петр Дерябин… из которого сейчас течет кровь.

— Опять любоваться принялся? — строго спросил он Гришу. — И на что любуешься-то?

— А ты опять сердишься? — мирно спросил Гриша, не отрывая глаз от улетевшей мухи: очертя голову она полетела через реку. Глупая! Не перелетит, утонет. — Знаешь, после грачей скоро и скворцы появятся. Вот увидишь.

Дерябин эти слова пропустил мимо ушей, и некоторое время стоял молча. Молчание его было явно враждебным.

Наконец он сказал:

— Ну, мне так неинтересно. Пойдем!

— Погоди минутку.

— А мне неинтересно стоять тут, вылупивши глаза. Я лучше на Невский пойду.

Невским прозвали в городе улицу, которая шла от собора Александра Невского к дамбе; в ней и длины-то было всего два квартала. Кроме приказчиков, молодых провизоров и щеголеватых гарнизонных писарей, там прогуливались по воскресеньям и в будние вечера ученики гимназии и реального училища. Появлялись там и гимназистки: те шли всегда гурьбой — для смелости. От своего многолюдья они и в самом деле набирались храбрости до того, что первые задирали реалистов. А те, обычно такие бойкие, вдруг теряли всякую уверенность в себе, багровели и молча проходили мимо: подходящие ответы, иногда на редкость остроумные, прямо-таки блестящие ответы, приходили им в голову, когда смех задир-гимназисток звенел уже далеко.

Была, однако, какая-то прелесть во всем этом — да не для одного — двух чудаков, а для многих людей, которые, дойдя до конца коротенькой улицы, сразу же поворачивали назад.

Что касается Гриши, то он считал, что Невский — самое скучное место на земле, а такие прогулки взад-вперед — самое глупое занятие на свете.

Дерябин, ну, тот был другого мнения. С некоторых пор он принялся приглаживать свои жесткие короткие волосы на косой пробор (без особого в том успеха) и носил теперь в кармане маленькое зеркальце в розовой бумажной рамке.

— Ну, что? — недовольно проговорил Петр. — Здесь остаешься торчать? Тогда я один пойду на Невский!