На Двине-Даугаве, стр. 30

Шло незаметно время. Гриша листал страницу за страницей… и у него постепенно появилось чувство, похожее на тошноту. Дешевая, как клюквенный сок, кровь лилась повсюду, где появлялся этот Нат. Повсюду убийцы, револьверы, пули… Это переставало быть интересным. И потом, ведь Нат был сыщиком, служил в сыскном отделении, как Виктор Аполлонович.

Гриша почувствовал к Пинкертону что-то вроде личной неприязни. Он поглядел на обложку: там — в кружочке — был нарисован сам Нат, франт с рыбьими глазами.

Нет, после «Тараса Бульбы» не станешь читать такую ерунду…

Гриша уже успел прочесть и «Овода» («Тарас» лучше все-таки), и «Рассказы шута Балакирева», и «Осаду Троице-Сергиевской Лавры», и «Деяния Петра Первого», да мало ли еще какие книги он прочел… Ему их давали и Довгелло, и Лехович, и Персиц.

Персиц до того начитался всяких книг, что сам начал их сочинять. Жаль только, стихами пишет. Ничего, складно.

Но только за такой книгой, как «Тарас Бульба», может человек забыть и про себя, и про свои невзгоды, и про все на свете!

Неловко, конечно, сказать Петру Дерябину, что «Приключения Ната Пинкертона» никуда не годятся… А придется сказать.

…Булки под конец он все-таки съел. Хорошие были булки!

20

Что могут сделать ученики приготовительного класса для защиты своего товарища?

Как выглядят Гришины друзья — будь их хоть тридцать человек — рядом с великолепным, облеченным властью Виктором Аполлоновичем?

Выглядят они стрижеными козявками, мелкотой.

Так, вероятно, думал и сам Виктор Аполлонович, когда, войдя в приготовительный класс, услышал негромкие, но уже знакомые и ненавистные его уху блеющие звуки. Он воскликнул:

— Шумов!

Ему ответил хор голосов:

— Шумова нету!

— У него свободный урок!

— Сейчас будет закон божий!

— Шумов от закона освобожден!

Стрелецкий повелительно поднял руку. Крики стихли. Ах вот что: Шумов, как старовер, на уроки закона божия не остается. Ну что ж, тогда…

— Никаноркин!

Никаноркин встал.

— Ты что сейчас делал?

— Повторял молитву. Перед уроком.

Стрелецкий стоял, зло усмехаясь. Он-то знал, какую молитву повторял Никаноркин.

Совсем недавно он отвел к инспектору Дерябина из первого класса вот за такую же самую молитву. Ничего не поделаешь, придется переждать немного: не каждый же день водить в учительскую на расправу учеников за одну и ту же провинность. Могут пойти разговоры. Дразнят-то кого? Кто козел? Виктор Аполлонович уже как бы слышал голос зловредного Резонова: дескать, конечно, есть сходство, хотя бы и отдаленное… детская наблюдательность… и так далее, намеки язвительные и утонченно вежливые.

Но вот идет на урок и отец Гавриил, полный, неторопливый, величественный.

Надзирателю придется пока что уйти.

Но он вернется!

И он вернулся — перед уроком русского языка:

— Шумов! Ты почему снова — слышишь, с н о в а! — не поклонился мне?.. Как это «когда»? Сегодня.

И тут произошло неожиданное.

Поднялся со своего места Земмель и сказал слишком отчетливо, с латышским оттенком выговаривая окончания слов:

— Он поклонился. Я шел сзади и видел.

— А тебя об этом спрашивают?

— Нет. Меня не спрашивают.

— Так зачем же ты суешься?

— Затем, чтобы сказать правду.

Стрелецкий беззвучно приблизился к Земмелю.

Тот стоял выпрямившись, выйдя — по правилам — на полшага в проход между партами. Его широко расставленные глаза смотрели перед собой даже как будто сонно.

— Ты! — повысил голос надзиратель. — Ты такой любитель правды?!

— Да. Я люблю правду.

В классе за спиной надзирателя кто-то проговорил вполголоса, медленно, восхищенно:

— Молодец, Земмель!

Стрелецкий круто повернулся на каблуках:

— Кто? Кто это сказал?!

Молчание.

Значит, война! Ему, Стрелецкому, объявили войну вот эти тараканы! Ну, он справится… Он скрутит вас, будьте спокойны, голубчики. Прежде всего надо составить списочек. И вот понемножку по этому списочку…

— Что вы сегодня такой бледный, Виктор Аполлонович?

Это вошел в класс Мухин, учитель русского языка; сейчас будет его урок.

— Нездоровится? — Мухин бережно поправил рукой свои золотые кудри вокруг лысины.

По скамьям пробежали смешки.

Стрелецкий нашел в себе мужество под эти смешки галантно раскланяться перед Павлом Павловичем и поблагодарить его за внимание.

На ходу он обернулся и кинул на приготовишек взгляд. Что это был за взгляд! Никаноркин потом утверждал, что взгляд этот был направлен на Шумова; Персиц же ясно видел: глядел надзиратель на Земмеля.

Как бы то ни было, решили: Земмелю и Шумову пока что на переменах из класса не выходить, сидеть смирно. А утром с Шумовым в училище будет ходить Никаноркин — они оба в одной стороне живут.

— Это зачем? — закричал Гриша.

Ему и обидно было и где-то глубоко в сердце будто оттаивала льдинка: по-своему ребята заботились о нем.

— Затем, чтоб ты и в самом деле кланялся. А то я тебя знаю! — сказал Никаноркин.

— Я кланяюсь.

— Зазеваться можешь. Не заметишь «голубчика», то есть «козла», я хотел сказать. Тогда — новый кондуит.

— Почему это я зазеваюсь, а ты не зазеваешься?

— Потому. Ребята, ей-богу не вру — он на облака может заглядеться. Идет по улице, задрав голову, никого не видит.

— Выдумываешь!

— Один раз булочника Фриденфруга чуть с ног не сшиб. Хорошо — булочник толстый, пудов на восемь, — устоял.

— Врешь!

— Устоял, но ругался долго. По-немецки. Я только половину и понял.

— Половину все-таки понял? — засмеялся Персиц. — Ты ж немецкого языка не знаешь.

— «Швейн», говорит. Вот тебе и «не знаешь».

За шутками, за поддразниванием, подчас бесцеремонным, Гриша чувствовал поддержку товарищей. Нет, не один он на свете…

И Земмель, и Никаноркин, и Довгелло — ну все за него — горой!

Нет, не все. Вон на первой парте сидит Шебеко. Он любил хвастать: его отец — тайный советник, «ваше превосходительство». Ну, его отучили от этого! Целые две недели всем классом дразнили: расшаркиваясь, кланялись ему в пояс, величали «присохводительством», делали вид, что не решаются играть с ним — робеют.

На третью неделю Шебеко такого издевательства не вынес, взмолился: «Ну, довольно, ребята!», — чуть не заплакал. Его оставили в покое — самим надоело.

Теперь Шебеко глядит на Гришу не очень-то понятными глазами. Завидует, что ли?

Или вот Арбузников, сын богатого купца. Его привозят в училище на паре рысаков. Он не хвастает, но сторонится таких, как Шумов или Никаноркин. Ну и пусть сторонится, ему же хуже… Скучно живет Арбузников, нет у него настоящих друзей.

А у Гриши они есть! Пусть не весь класс, но половина — нет, больше половины — за него. Может быть, верные друзья и не дадут Стрелецкому погубить его?

А Стрелецкий, видно, только об этом и думает: как бы погубить Григория Шумова.

Скоро, однако, события повернулись так, что надзирателю стало не до Григория Шумова.

Учитель рисования Резонов принес в учительскую целую кипу карикатур, которые ему вручила накануне начальница женской гимназии.

Вручая, она сказала с кислой усмешкой:

— Полюбуйтесь, чем занимаются ваши питомцы.

Карикатуры изображали кентавров — коней с человеческими лицами. И лица эти возмутительным образом походили на известных городу педагогов реального училища. Кроме кентавров, был еще нарисован козел в белом пикейном жилете — в нем без труда можно было узнать надзирателя Стрелецкого. Ясно, что все это творчество было делом рук реалиста, хотя рисунки и были найдены классной дамой в одной из парт женской гимназии. Виновница, Вера Головкина, вызванная к начальству, рыдала, но автора рисунков назвать отказалась.

И теперь Резонов, улыбаясь, раскладывал карикатуры на обширном столе в учительской. Он, видно, не склонен был придавать всему этому серьезного значения; наоборот — находил забавным.