Конунг. Человек с далеких островов, стр. 8

Мальчик не был трусом. Пастор утешал и поддерживал его, пока его не увели вешать, говорили, будто страх перед гневом епископа заставил ярла разрешить это. Мальчику не завязали глаза. Но не для того, чтобы не мучить его понапрасну. А для того, чтобы все люди, а их было много, могли видеть смертельный ужас в его глазах и представили бы самих себя на его месте. Мальчика медленно вели к виселице. Последнюю часть пути он плакал. Он был такой маленький и не получил того воспитания, которое позволило бы ему держать себя в таких обстоятельствах, как подобает сыну конунга. Когда на шею ему накинули петлю, женщины зарыдали, и один монах с почерневшим, искаженным болью лицом начал громко молиться в толпе. В этом заключалась особая хитрость ярла — таким образом он мог выяснить, кто позволил себе не согласиться с его волей. Потом мальчика вздернули на виселице.

Он умер не сразу, не так умирают на поле брани от смертельной раны. Его смерть не была похожа и на смерть от тяжелой болезни. Тело его дергалось, он умирал медленно, без крика, этому мешала веревка, сдавившая его шею. Смотреть на это было страшно. Я с тяжелой душой ушел оттуда.

Эйнар Мудрый сказал:

— Я с тяжелой душой ушел оттуда, и я истолковал ярлу Эрлингу только один сон. Но думаю, что в тот день я проявил больше мужества, чем за всю свою жизнь. Ярлу приснилось дерево. Вы знаете, все, кому снятся сны, видят во сне деревья. Деревья растут, становятся высокими, и толкователю снов следует сказать, что это означает растущее величие человека и его рода. Вполне возможно, что многие из них действительно видят во сне деревья. Они слышат о таких снах с детства, самые умные заставляют себя видеть во снах то, что нужно. Я сказал ярлу Эрлингу: этот сон обещает тебе и твоему роду новую славу! Я сказал это в гриднице. И очень громко. Там собралось много народу, ярл полагался на меня, он всегда заставлял толковать свои сны в присутствии многих людей.

А нагнувшись к ярлу, я прошептал ему: но похоже, что в корнях дерева есть какой-то изъян…

Потом я низко поклонился ярлу и ушел. В его глазах мелькнул страх. И я понял, что меня больше никогда не пригласят толковать сны ярла Эрлинга.

Тем же летом на Фареры шел корабль, и на нем я вернулся домой.

Так говорил Эйнар Мудрый, тихо и медленно, мы со Сверриром, сперва мальчишки, потом уже молодые люди, всегда молчали. По-моему, услыхав рассказ о том, как ярл Эрлинг повесил мальчика Харальда, Сверрир молчал несколько дней.

Таковы были мои первые встречи с норвежцами, йомфру Кристин, со временем мне довелось лучше узнать их. И сегодня ночью мне хотелось бы понять, правильно ли я поступил, покинув наше маленькое Киркьюбё, где мы жили куда беднее, чем мне потом приходилось жить в Норвегии, но зато в большей безопасности. Не знаю, правильно я поступил или нет, я мало что знаю и мои знания становятся все меньше.

Думаю, что конунга Сверрира тоже порой одолевали сомнения, но он не говорил мне о них, у него были свои тайники, где он хранил и обиды, и сомнения. Знаю только, что и он, и я нуждались в том прощении, которым так донимает меня Гаут, строитель церквей, и единственное, что меня спасает в такие ночи, как эта в Рафнаберге, — это моя вера в милость Божью. Но и она не безгранична.

Доброй ночи, йомфру Кристин.

Конунг. Человек с далеких островов - any2fbimgloader4.jpeg

ПОЕЗДКА НА ОРКНЕЙСКИЕ ОСТРОВА

Сидя этими ночами в усадьбе Рафнаберг и возвращаясь мысленно к тем годам моей жизни, которые имели привкус дикого меда, я вижу одну женщину и двух мужчин, идущих через горы из Тинганеса в Киркьюбё. Они ходили туда, чтобы рассчитаться и разобраться с привезенным на корабле грузом, который епископу Хрои прислали богатые торговцы из Бьёргюна. Среди груза были бочки с вином, наполненные в более жарких странах, чем Норвегия, был воск и хмель, дорогая одежда и железо, из которого оружейник Унас мог теперь выковать мотыги, мечи и топоры. Те трое, что шли через горы, были Астрид, Сверрир и я, Астрид и Сверрир шли впереди, я — за ними. Я уже знал, что они любят друг друга, — они были похожи на пару чаек, играющих в воздухе, на жеребца и кобылу, тянущих друг к другу морды и ржущих теплым весенним днем.

Над нами плыли легкие голубоватые облака, они плыли с моря, преодолевали горы и долины и снова уплывали в море. Стояла весна, зеленели склоны и на них, словно маленькие агнцы Божьи в мечтах женщины, белели овцы. Тяжелые зеленоватые волны накатывали на берег, у них был цвет кошельков с серебром или долго пролежавших в воде трупов. Над нами и вокруг нас носились птицы, полчища кричащих птиц, они до сих пор гомонят в моих проклятых воспоминаниях об этом дне. Я уже знал, что эти двое любят друг друга…

Мы подошли к Сандаре, течение было очень сильное. Сверрир подхватил Астрид на руки, быстро, легко, бесстрашно вскинул ее на плечо и побежал. Волосы у него тут же намокли от брызг, он смеялся, делал вид, что падает, она вскрикивала, и вот уже, насквозь мокрый, он стоит с ней на том берегу. Она — сухая, как хворостинка, и готовая вспыхнуть, подобно факелу, что вот-вот запылает небесным огнем в том аду, который Сверрир мог предложить ей. Я плелся за ними, во мне не было ни его силы, ни его легкости, хотя за плечами у меня висела лишь корзина с едой. Я с трудом дотащил ее до берега… И увидел презрительную улыбку Астрид, в которой было безразличие ко мне, было презрение к тому, кто не обладал его мужеством и ловкостью, его легкостью и силой дикого жеребца, его злой способностью напасть и на друга и на недруга в промежутке между двумя ударами сердца.

У меня и сейчас навертываются на глаза слезы, они, словно падающие звезды, летят по темному вечернему небу. Теперь-то я понимаю, что давно предчувствовал это, я через силу улыбнулся и сказал, что Сверрир прыгнул в воду жеребенком, но вышел на берег мокрым жеребцом. Нельзя сказать, что ему не понравились мои слова. Он всегда любил похвалу, даже если знал, что она сильно преувеличена. Но я никогда не видел, чтобы он лишился способности прикинуть на весах своей мысли, сколько серебряных монет ему дали. Он снова поднял Астрид и сделал вид, что хочет бросить ее в воду, — она закричала, он не отпускал ее, и она перестала кричать.

Я отвернулся от них.

Вот какой была тогда Астрид:

Крупное, сияющее лицо, дерзко вздернутый нос, легкий румянец, ее щеки не пылали свежестью, их жар только угадывался, как угадывались бутоны сосков, стянутые тугим лифом. Голубые глаза, иногда с зеленоватым отливом, пышные волосы, одинаково красивые и в ведро и в ненастье, и в снег и в мороз. И плечи. Один раз я видел их обнаженными — с тех прошло много лет, теперь ей уже не повредят ни мои слова, ни злые слухи, ни песня, подхваченная ветром. Я видел их обнаженными — круглые, сильные, сочные, словно яблоки из страны франков, белые и девственно-прекрасные — моим словам не хватает силы, хотя обычно уважение не сковывает мою речь. Груди хватает силы, хотя обычно уважение не сковывает мою речь. Груди под рубахой торчали, точно головы двух козликов, готовых к прыжку, — однажды они прыгнули у меня на глазах.

Нa берегу мы сделали привал. У нас с собой была баранина, и я развел огонь, чтобы зажарить ее на углях. Я сидел к ним спиной, кровь грохотала во мне, как грохочет река по каменистому руслу. Я знал: сейчас они уйдут; склонившись над искрой, выбитой кресалом, я старался раздуть ее, капнувшая слеза упала на искру и маленький, красный огонек погас. Пришлось снова высекать огонь. Вскоре костер разгорелся, я больше не плакал, но приподнявшись над большим камнем, что был у меня за спиной, — он был выше человеческого роста, — старался увидеть их. Но их нигде не было.

Вот какой была тогда Астрид:

Она никогда не смотрела на меня, не взглянув сперва на него, она не заметила бы меня и в том случае, если б я обладал его мужеством и его яркими способностями. Позже, в тот несчастный для нее день она обратила на меня внимание лишь потому, что он находился вне поля ее зрения. Все ее помыслы были о мужчине, которого она получила и от которого потом отказалась, но и в добрый и в недобрый час она все равно принадлежала ему. И потому я чувствую, как нынче ночью по моей щеке — более грубой, чем она была тогда, — бегут старческие слезы, бегут, как в тот день на берегу Сандары, когда они погасили высеченную мной искру.