Зори над городом, стр. 59

У покрытого бархатной многолетней пылью слухового окна стоял пулемет, дулом на улицу.

— Ну, теперь действуй, Кирилл! Я пойду караулить.

Кирилл Комлев вынул из карманов какие-то отвертки, щипцы, плоскогубцы и начал работать, чертыхаясь про себя.

Наконец он проговорил:

— Держи мешок.

Пулемет был разобран; торопясь (каждую минуту городовые могли вернуться), друзья положили пулеметные части в мешки, перекинули их за плечи, увидели в дверях бородатое лицо Ивана и стали следом за ним спускаться по крутой лестнице.

На дворе Ивана окликнул владелец кухмистерской, Дормидонт Васильев:

— Ты куда? А это что за люди?

— Люди — свои. Я их знаю.

— А в мешках? Что они в мешках несут?

— Вот что, Дормидонт Васильев, — со спокойной угрозой сказал Иван, — иди-ка ты лучше к себе. И сиди смирно. Понял?

— Ты что?! — Дормидонт заглянул в глаза Ивану и вдруг присмирел. — Ну, ну, смотри, брат, а то в случае чего…

Он ушел, не оглядываясь, а Иван скомандовал:

— Ну, теперь поворачивайтесь! И я с вами. Втроем-то ловчее выйдет.

— И ты с нами? — спросил Комлев уже на ходу.

— Не разговаривай. Топай! Направо теперь сворачивай, направо. В проходной двор. Потом лихача возьмем.

Уже сидя в санках (лихач, покосившись на одежду седоков, хмуро запросил вперед десять рублей), Иван проговорил:

— Мне теперь оставаться у Дормидонта нельзя. За эту игрушку, — он кивнул на мешки, — с меня спросят. Еще хорошо, что у фараонов аппетиты оказались хорошие — засиделись за обедом.

На лихаче они подлетели к знакомому Грише зданию Василеостровской думы. Иван велел швейцару вызвать Натана Осиповича. Через несколько секунд по лестнице сбежал к ним кудрявый человек в очках, похвалил торопливо:

— Чисто сделано, молодцы! Я тут распоряжусь, вы свободны, не задерживайтесь.

Выходя на улицу, Иван сказал:

— Ну, теперь для спокойствия разойдемся в разные стороны.

— «Для спокойствия»! — прыснул Комлев.

— А ночую я у тебя, Кирюша. Не забоишься?

— Ух, и боязно мне! Весь дрожу от страха, — снова рассмеялся Кирилл. — Прощай, Гриша! — И он быстро зашагал в сторону.

Шумов решил пойти в университет. Но увидел с набережной стоявших за университетскими воротами полицейских и повернул домой.

Только у себя в комнате он с удивлением оглянулся на все, что произошло за день: неужто это с ним было? Вот что значит решительность и быстрота! Ловко провели полицию.

Полицию, однако, провести не удалось. Через три дня, ночью, уже перед рассветом, когда спится особенно крепко, Гриша проснулся от какого-то непонятного стука и увидел на пороге своей комнаты околоточного, из-за плеч которого виднелись усатые лица городовых.

Околоточный сказал Шумову хмуро:

— Одевайтесь!

И приказал городовым начать обыск.

— На каком основании? — спросил Шумов.

— На основании вот этого распоряжения, — ответил околоточный и протянул бумагу с лиловым штампом.

Гриша прочел: «Подлежит аресту независимо от результатов обыска», и стал не спеша одеваться.

Околоточный подошел к столу, начал просматривать книги. Он повертел в руках «Русский паломник» и положил его на прежнее место, полистал «Политическую экономию», пробурчал под нос: «Ага, университетский курс».

— В комоде, кроме белья, ничего не обнаружено, — доложил городовой.

— Проверить диван!

Городовой скинул одеяло с простыней, ткнул в сиденье обнаженной шашкой.

— Все! — Околоточный повернулся к городовым: — Ступайте в часть, а я доставлю арестованного на Кирочную. Через час я сам доложу обо всем господину приставу.

Выходя, Гриша мельком увидел испуганное лицо Марьи Ивановны. Она крестилась мелким крестом, рука у нее дрожала…

У ворот стоял извозчик. Околоточный откинул полость и довольно любезно пригласил Шумова:

— Прошу.

Гриша сел и сказал с усмешкой:

— Что ж, это вполне интеллигентно — доставлять арестованных на извозчике за счет казны.

— Не всех. На это у нас есть свои правила.

Когда уже отъехали подальше от ворот, околоточный добавил:

— Студентов нельзя вести под конвоем по улицам.

— Почему?

— Прохожие сразу увидят — политический. Водим преимущественно уголовных.

— Но сейчас ведь ночь, все равно ничего не видно.

— Распоряжение такое есть. А раз дано распоряжение — для нас все равно, что день, что ночь. Поступаем строго по предписанию.

Гриша удовлетворился этим объяснением и замолчал.

Молчал и околоточный.

Но когда уже проехали мост через Неву, он заговорил вполголоса, наклонившись к Шумову доверительно:

— Вот вы, господин студент, конечно, думаете: все полицейские души в одну краску крашены. И ошибаетесь. Хотите, скажу вам, почему я в околоточные попал? Война! Только по этой причине. Да и не сам я решил от воинской повинности избавиться — папаша схлопотал, ему это не дешево обошлось… Папашу моего вы должны бы знать: он кухмистерскую держит на Черной речке. Дормидонт Васильев, слыхали?

— Обедал несколько раз у него в кухмистерской.

— Ну вот. Очень приятно. А я скобяным делом занимался. А тут, видите ли, война… Вот как оно вышло.

После долгого молчания околоточный заговорил еще тише, с опаской поглядывая на еле видную спину старичка извозчика:

— Время тревожное. Солдат боюсь. Рабочие одни не сладят, а ежели солдаты их поддержат… Как вы думаете?

— А почему вас интересует, как я думаю?

— Конечно, конечно… Но я, извините, беспокоюсь: в случае чего… что с нашим братом будет?

— Трудно сказать.

— А все же?

Гриша не отвечал.

Околоточный поежился.

— Ну какой я полицейский? Говорил я папаше: на железную бы дорогу мне податься. Хотя бы в десятники. Железнодорожников ведь тоже покамест не берут в армию… Чего-то там не сладил папаша с путейским начальством. Вот видите, господин студент: перед вами не полицейская душа, а человек в беде.

Гриша не выдержал и громко засмеялся:

— Мне-то какое дело до вас?

— Конечно, конечно… — подавленно прошептал околоточный. — Каждому до себя. Это верно.

— А что же мне — пожалеть вас? Ведь вы же меня не пожалеете, не отпустите сейчас на все четыре стороны?

— Не имею права.

Околоточный замолчал и за всю дорогу не сказал больше ни слова.

40

Никогда еще в своей жизни Борис Барятин не испытывал такой душевной сумятицы.

Что ему делать? Куда идти? К кому?

Слухи, слухи… Если даже одна десятая этих слухов отражала действительность, его отсиживание в своей комнате было позором.

Рассказывали, что где-то у Гостиного двора городовой убил женщину — она стояла впереди толпы и кричала: «Хлеба!»

Женщина, в поношенном грубошерстном пальто, в ситцевом платье, лежала на мостовой, раскинув руки, и никто к ней не мог подойти: вдоль Невского были установлены пулеметы, проспект был пуст — по случайным прохожим открывали огонь.

Передавали, что солдаты Литовского полка отказались стрелять в народ, что вчера разбили Арсенал, — рабочие вооружаются…

Передавали, рассказывали… Слушать обо всем этом и оставаться в полной безопасности? Нет, он не крыса, чтобы укрываться в норе. Он не крыса!

В окно он увидел, как молоденький мастеровой, размахивая кинжалом в черных кавказских ножнах, отчаянно (это было видно по его напряженному лицу и широко раскрытому рту) кричал что-то собравшимся у закрытой мясной лавки женщинам. Слов его не было слышно. Но при виде этого мастерового Барятин сразу, всем существом своим, понял: надо идти.

Уже несколько дней подряд его мучил жестокий бронхит, в груди хрипело, голос пропал. Совсем еще недавно это очень его беспокоило бы, а сейчас не имело никакого значения.

На улицах, почему-то больше на перекрестках, толпились кучки людей. Словно ждали чего-то — настороженно и упрямо.

Дворники второй день не подметали мостовых и тротуаров, и на снегу фигуры прохожих чернели с непривычной для глаза четкостью.