Зори над городом, стр. 57

Кучка придворных во главе с одним из великих князей и вкупе с тем же Пуришкевичем решилась выступить против воли малоумного «венценосца». Они убили близкого к трону Распутина и зимней ночью спустили его тело под лед.

Они, конечно, искренне считали себя спасителями отечества.

Что изменилось в их отношении к миру? Ничего. Изменились только обстоятельства. Обстоятельства грозили монархии, надо было стать на ее защиту, и сторонники самодержавия решились даже на эсеровский способ расправы с человеком политически нежелательным.

Могут измениться только люди, которым дано открыть в себе черты, раньше им самим неизвестные.

Новое нашла в себе истомленная очередями женщина — незнакомую ей прежде ненависть.

По-новому почуял свою силу молодой рабочий, вчерашний батрак, став плечом к плечу со старшими своими братьями — у станка, на шахте, у паровозной топки.

Мог измениться и двадцатидвухлетний беспечный студент, мечтавший прожить жизнь легко: жизнь ему показала, что веселая эта легкость есть не что иное, как недостойное человека существование.

Барятин мог измениться искренне — люди ведь развиваются по-разному.

Но поверить ему сразу и безоговорочно Шумов не мог.

39

Все настойчивее, все увереннее, все глубже проникала в самые различные слои населения мысль: так дальше продолжаться не может.

Не может!

Близка наконец перемена…

Не всем зримы были пути и самая суть такой перемены. Но и те, кто видел, — видел каждый по-своему.

Одним чудилась великая перемена в жизни народа светлой пасхальной заутреней с колокольным звоном, радостным поцелуйным обрядом, с братским единением неимущих и богатых, угнетенных и раскаявшихся угнетателей.

Другие ждали очистительной грозы, которая могучими ливнями смоет в стране все прогнившее, мертвое, обреченное…

Были и такие, которые гадали: не лучше ли вместо слабовольного и скудоумного царя посадить на трон его дядю, Николая Николаевича, — это тоже ведь будет великой переменой. Нужен сильный человек, с крутой волей, — он и гниль выметет из страны, и взбунтовавшийся народ взнуздает, пока не поздно. Шепотком передавали: у министра внутренних дел Протопопова есть свой план: прекратить на три дня подвоз хлеба в Петроград, вызвать преждевременные волнения и подавить их силами столичной полиции, а если их не хватит, вызвать надежные части с фронта. Революция будет разгромлена.

Но неуклонно росли силы, которым суждено было стать у руля истории.

Столица в те дни была барометром, безошибочно показывающим бурю.

На 14 февраля намечена была уличная демонстрация студентов.

Накануне этого дня профессор Владимир Владимирович произнес на собрании семинара речь, в которой он, решительно отказавшись от академических формул, горячо призвал студентов выполнить завтра свой гражданский долг — выйти на улицу!

Академисты из университета исчезли.

Остальные были за демонстрацию. Это казалось тем более знаменательным, что все знали: на основе законов военного времени в них будут стрелять.

И — ни одного голоса против!

Но разногласия между студентами были. Сторонники Притулы и Трефилова стояли за то, чтобы двинуться колонной через весь город к Государственной думе — в ней они видели уцелевший оплот гражданских свобод.

Группа, в которую входил Шумов, призывала идти не к Таврическому дворцу, а к рабочим, чтобы, соединившись с ними, организовать общую демонстрацию.

Для споров, однако, не оставалось времени…

Студенческий комитет вынес решение: демонстрацию в интересах возможно большей ее массовости не дробить, а выйти на улицу сплоченно — до Невского, где каждая из групп имеет право действовать самостоятельно. Придя к такому решению, комитет знал: студенты будут разогнаны полицией задолго до той минуты, когда они разделятся на два потока. Независимо от этого самый факт многолюдной демонстрации и ее разгон вызовет в стране отклик и в какой-то мере скажется на развитии событий.

Увы, демонстрация не была многолюдной!

Когда студенты вышли из университета, Гриша — он был в первом ряду — оглянулся и прикинул на глаз: демонстрантов было не больше двухсот человек.

Правда, среди них оказалось несколько офицеров, — это почему-то всех воодушевило: оказывается, даже призванные в армию студенты, скованные военной дисциплиной, решились сегодня открыто выступить против царизма.

Колонна студентов на Университетской набережной сразу же наткнулась на пожилого, тучного городового; его, видно, тоже поразило — только по-иному — участие в демонстрации офицеров. Сперва он как будто растерялся, а потом принялся довольно бестолково орать и даже вынул револьвер:

— Имею приказ! Против военных немедленно применю огнестрельное оружие!

Три прапорщика торопливо вышли из рядов и, высоко задирая ноги, зашагали куда-то в сторону, через косые сугробы, которые февральский ветер намел у решетки сквера.

Городовой, оправившись, орал неистово — до тех пор, пока студенты не поравнялись с Дворцовым мостом. Тогда полицейский утих и спрятал наган в кобуру. Это объяснялось очень простой причиной: у моста кончался вверенный ему участок. Дальше начиналась территория другого постового.

Студентов за это время стало, однако, еще меньше.

Пройдя мост, многие демонстранты предусмотрительно пошли по тротуару — что, как известно, законом не возбранялось.

Но тут их встретил новый городовой, который орать не стал, а, засвистев пронзительно, куда-то побежал.

Странно было видеть, как нарядные конвойцы, стоявшие на часах у Зимнего дворца, не тронулись при виде демонстрации с места, они как будто старались даже не глядеть в ее сторону. Впрочем, так и полагалось вести себя часовым.

Полиции не было пока видно, и студенты беспрепятственно подошли к Невскому.

Вот тут-то и сказались последствия полицейского свистка и бегства городового.

Наперерез студентам бежал по улице целый взвод пеших полицейских с обнаженными шашками.

Притула (он шел почему-то в штатском — в черном пальто со щегольским котиковым воротником) скомандовал негромко:

— Рассеяться всем и потом — боковыми улицами — сойтись у Гостиного!

К нему сейчас же подскочил городовой:

— Господин! Немедленно удалитесь!

Притула презрительно пожал плечами, но ушел — в сторону Мойки.

То, что произошло после этого, походило на какую-то нелепую игру: городовые гонялись за студентами в одиночку, изредка ударяя их по спинам шашками, плашмя. Раненых не было. Городовые выглядели в своих стеганных на вате шинелях очень неуклюжими и тяжелой рысью продолжали бегать по улице.

Вдруг в игру вступил старенький отставной генерал; трясясь от гнева, он принялся кричать с тротуара:

— Мальчишки! Безобразие! Расстрелять всех по законам военного времени!

Даже полицейские приостановились, заслышав этот крик.

Воспользовавшись этой заминкой, студенты снова соединились в колонну — и как мало их оказалось! Десятка три… не больше… Не было видно ни Притулы, ни Трефилова.

Бледный от волнения Веремьев расстегнул шинель, снял с груди красный флаг и высоко поднял его над головой.

— Стрелять! — завопил отставной генерал с тротуара. — Властью, данной государем…

Демонстрация, несмотря на свою малочисленность, уже не казалась ни жалкой, ни бессильной.

Гриша успел заметить, что большинство прохожих снимали перед красным флагом шапки.

Двое городовых подбежали к Веремьеву, схватили его за локти, Гриша, кинувшись вперед стремглав, успел перехватить флаг.

Вставай, проклятьем заклейменный…

Пели всего несколько голосов.

И всего один флаг — небольшая полоска красной материи — колыхался над кучкой людей, сгрудившихся у Гостиного двора: это было место, где демонстрации студентов надлежало разделиться на два потока.

Не было потоков. Была группа юношей в студенческих шинелях, с флагом, перед которым прохожие обнажали голову.