Зори над городом, стр. 21

16

У ворот Шумов снова увидел Дашу.

Она стояла неподвижно, скрестив, как всегда, руки на груди.

И опять сердце у него болезненно сжалось.

Какая бездонная тоска видна в ее глазах!

Сколько обид на свете наносят человеку! И чем тут мог помочь Григорий Шумов? Он и самому себе не умел помочь…

Все вокруг показалось ему в эту минуту ничтожным — рядом с настоящим человеческим горем. Сущими пустяками были его муки с «Нашим путем». Ненужными и легкомысленными — разговоры с Барятиным. Потускнела даже встреча с Кучковой. И страшно мелкой предстала затея освистать знаменитого певца. Но тут уж ничего не поделаешь: он дал Кучковой слово, придется его сдержать.

А чтобы не поддаваться тягостному настроению, придется поусерднее сесть за дело. Это верное в таких случаях средство… Гриша успел испытать его на себе.

Он раскрыл книжку об учении Шарля Фурье.

В библиотеке Семянникова раздобыть ее не удалось, пришлось купить у букиниста на Литейном.

С первых же страниц книга поражала тем, что в ней не было ничего трудного, «ученого», профессорского.

В ней рассказывалось не только о теории великого утописта, но и о его судьбе.

Человек, не окончивший провинциальной школы, принужденный с ранней юности зарабатывать себе на хлеб трудом приказчика, он шел ощупью и во многом ошибался в поисках истины.

Но он был искателем!

«Искать, отвергать найденное и вновь искать», — провозгласил с кафедры Юрий Михайлович.

Фурье был искателем.

Но он не отвергал найденное, а стоял на его защите до конца: он верил, что этим служит человечеству.

Легко через сто с лишним лет после жизни Фурье назвать его замыслы «сном золотым».

Нетрудно высмеять его мечты о том, что социалистические товарищества-фаланги сразу же покажут все свои преимущества и род людской откажется от эксплуатации человека человеком.

Фалангой древние римляне называли боевой отряд, построенный клинообразно, прикрытый со всех сторон щитами и вооруженный копьями; в сражениях он клином врезался в строй неприятельского войска. Выбрав это название, не хотел ли Фурье показать, что его товарищества-фаланги разорвут строй общества, построенного на угнетении?

В XX веке даже от студента-первокурсника не требуется особых усилий, чтобы раскритиковать наивность этих идей.

Но труднее изучить обстановку, в которой жил Фурье, рассмотреть истоки его заблуждений, понять, что в свое время они были, может быть, неизбежны. И найти среди них тот дар, который оставил человечеству неистовый мечтатель.

По временам оступаясь, тысячелетиями шло человечество вперед, искало своих дорог во мраке и, когда он становился непроглядным, освещало себе путь заревами восстаний.

Мечта о будущем — ее никому не удается развенчать! Мечта о том, чтобы не стало на земле горя, чтоб не было голодных детей, чтоб не сушила тоска прекрасного Дашиного лица…

Шли часы. Грише казалось, что еще немного — и он найдет какие-то новые, еще никем не сказанные слова, от которых яснее станет правда и с которыми он выступит… пока что на семинаре.

Он всю ночь просидел над своими записями, — под утро ему самому они показались совершенно сумбурными. Голова его пылала. Копоть от выгоревшей лампы начала падать на листы бумаги, в окно стал понемногу просачиваться немощный осенний рассвет.

Права оказалась Марья Ивановна, предложив ему платить за керосин отдельно.

Много еще таких бессонных ночей было потом в жизни Григория Шумова — и он ни разу о них не пожалел.

Он лег, когда слабо звякнул подвешенный к выходной двери колокольчик, — это Шелягин уходил на завод.

А проснувшись в полдень, с недоумением увидел над собой свежее, румяное, смеющееся лицо Бориса Барятина.

— Уж я стучал, стучал… Задумал было ломать дверь: несчастный случай! Погибла молодая жизнь! Но, к счастью, дверь оказалась не запертой. Что, начались уже «ночи бессонные»?

— Начались. — Гриша почувствовал удовольствие при виде жизнерадостного лица нового своего приятеля. — Начались! Сегодня ночью мне опять не придется спать.

— Причины? Если не секрет.

— Становлюсь с вечера за билетом в театр.

В нескольких словах он рассказал Барятину о Кучковой, о скандале в «Музыкальной драме», о глиняных свистульках — и Барятин сразу же воодушевился:

— И я с вами! Люблю такие предприятия. Смеху сколько будет! Кстати: давайте выпьем на брудершафт.

— Кстати? — удивился Гриша. — Впрочем, может быть, это и действительно кстати. Но чем же мы чокнемся? Зельтерской?

— Пивом. Это, правда, будет по-немецки. Но ведь и слово-то «брудершафт» немецкое. Так что сойдет!

— А где достанем пиво?

— Это уж моя задача. Одевайтесь! И не надо пить чай — купим у Филиппова пирожков и выпьем в таверне, адрес которой, при условии соблюсти строжайшую тайну, я вам могу сообщить.

«Таверна» — кто бы мог подумать? — помещалась как раз напротив респектабельной «Европейской гостиницы»; и булочная была неподалеку — Барятин захватил там огромный пакет знаменитых филипповских пирожков, впрочем уже давно потерявших свой довоенный вкус. Но зато они были горячие — даже дымились на холоде…

В сыром, нетопленном помещении «таверны» девушка в белом фартуке, надетом поверх теплого пальто, принесла приятелям две кружки светло-желтой жидкости, накрытой колпаками пены.

Посетителей было мало. Гришу несколько удивила дама, скромно одетая, с виду учительница или гувернантка; она сидела за столиком у окна и потягивала пиво, закусывая бутербродом.

Такой картины в провинции не увидишь — там женщину с кружкой пива или с папиросой ославили бы на весь город. Вот что значит столица!

Гриша сказал об этом Барятину. Тот усмехнулся:

— Это старая пьяница. Я ее знаю.

Выпив с Гришей на брудершафт, жарко обняв его и расцеловав (старая пьяница при этом поглядела на них с презрением), Барятин спросил деловито:

— Ну, как пиво?

— Хорошее. Слушайте, я давно хотел…

— Слушай! — поправил Барятин. — И зовут меня Борис, Борька, Боренька — как на чей вкус.

— Слушай, Борис. Я давно хотел с тобой поговорить. В последовательный эгоизм твой я, конечно, не верю. Или, может быть, это такой эгоизм, как в «Что делать?» Чернышевского?

— Не читал Чернышевского.

— Невероятно! Ты клевещешь на себя.

— Да нет же, правду говорю. Святой истинный крест! Слыхать — слыхал: Герцен, Чернышевский… Но не читал ни того, ни другого. В гимназическую программу они ведь не входят?.. Барышня, дайте еще две кружки!

Он отпил несколько глотков, с аппетитом съел пирожок и сказал:

— Мечтаю жизнь свою прожить легко. Легко и приятно. Чернышевского я не читал, но твердо уверен, что таких мыслей он не одобрил бы. А я от них отказаться не могу. Господи боже ты мой! Одна нам жизнь дается, другой не дадут, причем и эта-то единственная, неповторимая жизнь длится чертовски мало: и оглянуться не успеешь, как уже конец — пожалуйте бриться и в могилку. Так зачем же усложнять ее? Затруднять? Нет уж, коротки наши годы на земле, так надо их прожить, ежели здоровье позволит, повеселей — и, конечно, без особых раздумий над судьбами человечества.

— А какой смысл в такой жизни?

— Для меня — большой. Ну что, Шумов, презирать меня теперь будешь?

Гриша пожал плечом:

— Презирать? Не то слово.

— Раз уж мы выпили на брудершафт, так я решил — откровенно… Чтоб не было между нами недомолвок. Я, видишь ли, человек общительный. У меня большие и разнообразные знакомства. Ты спросил меня недавно про заинтересовавшего тебя грузина. Тогда я уклонился от прямого ответа, а теперь скажу. Именно благодаря моим знакомствам я в свое время, стороной, но из совершенно верных источников узнал одну историю. Сей грузин обратил свое благосклонное внимание на дочку небезызвестного профессора Юрия Михайловича. Нужно тебе сказать, что обратить на нее внимание немудрено. Этакая, знаешь ли, северянка, глаза — озера, косы — короной над высоким лбом… Ну-с, короче говоря, она грузину нашему дала от ворот поворот. А он этого не стерпел. И теперь портит как только может жизнь не только ей, но и ее отцу. Ты ведь бывал на лекциях Юрия Михаиловича? Что ж про него сказать? Можно разделять или отвергать его взгляды, но надо согласиться: слова его всегда полны благородства! А Оруджиани умудряется не только уронить его престиж в глазах студентов, но и самому профессору прямо в лицо говорит вещи совершенно непозволительные. И говорит в такой форме, что не придерешься. Тертый калач! Знает, что можно сказать во всеуслышание, а что лучше утаить — и тогда уж у него клещами ничего не вытащишь…