Меморандум Квиллера, стр. 11

Но я заметил жестикуляцию его рук, и разъедающее душу чувство мести вновь овладело мной. Лицо не бывает столь выразительно, как руки. А эти холеные белые руки, священнодействовавшие во имя тщеславия этой женщины, нежно, словно к цветку, прикасавшиеся к ее поблекшему лицу в попытке вернуть ему расцвет молодости, когда-то впивались в лица и тела девушек в Дахау, словно когти зверя, разрывающего мясо своей добычи.

Его руки жестикулировали в надушенном воздухе. Голос пронзительно захлебывался в отрицаниях. Встревоженная женщина закричала, а горничная в тунике растерянно замерла в дверях.

– Прошу вас следовать за мной, – сказал капитан.

– Я должен позвонить моему адвокату.

– Позвоните от нас.

– Но у меня нет обуви, пригодной в снежную погоду! Мой шофер заедет за мной только вечером.

– Машина у подъезда.

– Вы не имеете права отрывать меня от работы! Эта дама…

– Герр Раушниг, если вы мирно пройдете с нами, никому не придется испытывать никаких неудобств.

Он начал громко рыдать, а я, чтобы не слышать его, сосредоточил внимание на лице горничной; на нем был написан ужас, свет лампы отражался в ее глазах. Я обернулся к лампе с маленьким розовым абажуром и вспомнил белый абажур на той лампе, которая находилась в частной квартире гауптштурмфюрера Раушнига в Дахау. По разработанной им технике белый абажур, и пара перчаток, и обложки для книг были сделаны из человеческой кожи умелыми руками его сожительницы.

– Вы не можете забрать меня!

Баронесса завизжала, когда он бросился мимо горничной к двери. Сержант подставил ему ногу; чтобы удержаться, он ухватился за розовую занавеску и, падая, сбил плечом и сломал тонкую перегородку.

Он катался по полу, закутанный в газовую ткань. Банка с жидкой мазью свалилась со столика, испачкав ему брюки. Он что-то лепетал. Я перешагнул через него и вышел в приемную, оттуда на улицу и оказался ослепленным неожиданными фотовспышками.

– Обождите, – сказал я. – Сейчас его выведут.

(Я заблаговременно позвонил в отделение Ассошиэйтед Пресс и сообщил кое-какие сведения).

Когда Раушнига вывели, я встал рядом с ним, и фотокорреспонденты принялись за свое дело. К вечеру мое изображение появится в газетах, и “Феникс” увидит его.

7. Красная черта

Пуля, выпущенная из маленького восьмимиллиметрового пистолета марки “Пельман и Розенталь МК IV”, делает около двух тысяч оборотов в секунду и при выстреле с очень близкого расстояния оставляет рваную рану и ярко выраженный ожог, пронзая тело, словно сверхострое сверло в сочетании с паяльной лампой.

У Шрадера был разворочен череп, и лишь одну половину лица можно было распознать. Полицейский капитан вынул для сравнения фотокарточку, взял у секретаря письменное подтверждение личности самоубийцы и затем позвонил в уголовную полицию, так как теперь Шрадер переходил в их ведение. Он уже никогда не предстанет перед судом.

Я попросил разрешения присутствовать при первичном осмотре бумаг, но ничего, что могло бы привести меня к Цоссену, не обнаружил. Незадолго до выстрела кто-то позвонил Шрадеру по телефону. Голос звонившего и его имя были незнакомы секретарю. Прошел всего час, как мы покончили с Раушнигом, но слух о его аресте распространился быстро, и Шрадер предпочел уйти от ответа за свои деяния. Во избежание подобных казусов полиция “Зет” предпочитала действовать по возможности без промедления.

Капитан нахмурился при виде двух пронырливых фотокорреспондентов Ассошиэйтед Пресс перед конторой фирмы грузового пароходства “Шрадер – Фабен”, но я не сказал ему, что это я известил их по телефону.

Удостоверившись, что меня сфотографировали, я отправился к своей машине, серому “фольксвагену”, который я взял напрокат, повинуясь мгновенному решению, пришедшему мне в голову сегодня утром. Я не был волен в своих действиях, торча на заднем сиденье машины, принадлежавшей полиции, и это мне надоело. Да и вообще “фольксваген” мог быть мне полезен.

Черный полицейский “мерседес” проследовал за мной за пределы города. По обе стороны дороги расстилался снежный ландшафт. Небо в полдень казалось черным по сравнению с заснеженными холмами. Автотрасса была предательски скользкой, особенно на участках, покрытых темным льдом там, где прошедшей ночью снегопад перешел в дождь. Движение было небольшое, и меньше чем за четверть часа мы добрались до контрольного пункта в Хельмштадте. Там, во избежание потери времени, я предъявил свои вторые документы.

Школа располагалась в ложбине в нескольких километрах от Дуисбаха. Снег на школьном дворе был истоптан детьми, соорудившими трехликую снежную бабу. Два лица ее были некурящими, а изо рта третьего торчала трубка.

Когда мы вышли из машин и направились ко входу, в морозном воздухе до нас донеслось пение. Крыльцо было заставлено галошами и ботиками. Пение разносилось далеко окрест по белой от снега равнине, и казалось, что сейчас рождество.

Во избежание сцен, которые могли бы обеспокоить детей, мы договорились, что я один отыщу учителя Фогля и приведу его в кабинет директора школы, где капитан Штеттнер предъявит ему ордер на арест.

Первым попался мне на глаза мальчик, угрюмо стоявший в коридоре: по-видимому, его выгнали из класса за какую-нибудь провинность. Он явно обрадовался появлению незнакомца, не ведающего о его прегрешениях, и рассказал мне, что герр учитель Фогль находится в зале, откуда доносилось пение. Я тихонько вошел в зал и остановился у кафедры. Хор несколько расстроился, но вскоре на меня перестали обращать внимание, и пение продолжалось, как прежде. Я наблюдал за детьми и старым человеком на кафедре. Лицо у него было кроткое; время от времени он закрывал глаза и медленно вздымал руки, дирижируя певцами. Они пели теперь, почти не сбиваясь, внимательно следя за гипнотическими движениями рук.

Когда пение закончилось, я поаплодировал юным певцам, что вызвало полное и растерянное молчание. Я не умею вести себя с детьми, хотя всегда хочу быть добрым с ними. Обратившись к учителю, я тихо сказал, что являюсь представителем музыкального издательства и что директор просит его зайти к нему в кабинет на несколько минут.

Он ответил согласием. Голос у него был такой же тихий и кроткий, как и лицо. Только глаза обнаруживали слабость, приведшую его к этому часу: в его глазах был страх, даже когда он улыбался.

Мы застали директора школы в обществе капитана и сержанта. Очевидно, директор уже был осведомлен: лицо его выражало растерянность. В кабинете было тихо. Мы слышали дыхание друг друга.

– Прошу вас проследовать за мной, герр учитель.

– Хорошо, – мягко отозвался он. Его кроткое лицо было обращено кверху, и он устремил взор в окно, на темные деревья, стоявшие посредине снежной равнины, словно группа ждущих чего-то скелетов. – Хорошо, – тихо повторил он, отвечая капитану, прихода которого опасался и ожидал последние двадцать лет.

Его увели. Директор школы попросил меня задержаться.

– Невероятно, – сказал он.

– Мне очень жаль.

– Мы с ним одной крови… – Директор глядел на меня в упор, и его руки мяли одна другую, словно находку. – Почему он предал?

– Из страха.

– Его мучили?

– Нет, но он знал, что его будут мучить, если он откажется говорить. – Из сострадания к собеседнику я добавил: – Это может быть принято во внимание судом, как смягчающее обстоятельство.

– Смягчающее обстоятельство? Но ведь тысячам людей грозили тюрьмой, однако они…

– Таких было сотни тысяч. Миллионы. Он не был из их числа. К сожалению.

Сперва его использовали квартальные надзиратели, затем целенлейтеры и крайслейтеры и, наконец, гаулейтеры, игравшие на его страхе и пользовавшиеся им, как осведомителем. Улики, собранные в его деле, свидетельствовали о том, что он “явился причиной ареста и физической гибели своих друзей, соседей и сотен других людей, сообщая гестапо о том, где они скрывались…” Самое короткое показание обвиняло его в том, что лично из-за него “не менее десяти автофургонов заключенных были сожжены в печах Освенцима”.