Тельняшка — моряцкая рубашка. Повести, стр. 80

«ЛИЧНО — ОТЛИЧНО»

Теперь Володя работал в самом главном цехе завода — снарядном. Прошло то время, когда, войдя в заводские ворота, Володя останавливался в растерянности: так много возникало сразу перед глазами узкоколейных рельсовых путей, снующих паровозиков, кирпичных громадин с зашторенными окнами, изрыгающих пар и дым и оглушающих скрежетом, стуком, грохотом и звоном точно вдребезги разбиваемых стёкол.

Не только станок, но и весь завод Володя чувствовал, ощущал, знал, как его, Володин.

В снарядном цехе он был самым молодым, но здесь называли его не просто по имени, а Владимиром Матвеевичем, совсем как взрослого. Ровесником Володи был только его сменщик. О своих товарищах по цеху, которые ему чуть не в отцы годились, он как-то сказал маме:

— Я думал, они совсем другие.

— Кто это — они?

— Ну, рабочие.

— А папа твой что — не рабочий?

— Так то ж папа.

Володя и вправду считал, что папа — он какой-то особенный: всё умеет, всё знает и никогда не ругается скверными словами. А теперь, когда папы возле Володи не было, он видел, что и тут, за этой для него в прошлом таинственной заводской стеной, такие же люди, как его отец. Здороваясь, обязательно оботрут ветошью руку: «Здорово, Матвеич! Руку-то я тебе не мазнул?» Или: «Володя, погоди, подсоблю». — «Так вам же некогда». — «Это ты, парень, брось. Дружно — не грузно, а врозь — хоть брось. Так-то, Матвеич». Совсем как отец, который сказал бы: «Во как!»

Когда Володя уходил из дома на завод, не было у него ощущения, что он идёт из семьи на работу. А вроде бы получалось так, что идёт он тоже в семью.

Как ни странно, но именно здесь, где, казалось бы, Володе не надо было применять столько физических сил и работа была интересней слесарной, спина ныла от усталости. К концу смены шумело в голове. Как же его при этом тянуло ко сну!..

«Ведь эта работа легче, легче, — говорил про себя Володя, — прижимай только резец, следи за бородкой, меняй гильзы, и всё. А там — налегай на ножовку, прижимай напильник изо всех сил и двигай им, сдирай железную шкуру болванки. Почему же там не так уставал?..» И холоднее было в слесарном цеху. Но это не тревожило. За смену раз-другой Володе приходилось пойти в кладовую за инструментом; там печурка жарко натоплена — поднесёт к ней руки, поворочается спиной, боками, грудью и, смотришь, согрелся. Короткий перерыв в работе, а всё ж таки отдых. А вот от токарного станка — ни на шаг. И всё время следи и следи за резцом и бородкой. Зазеваешься на мгновение — брак. И фронт получит меньше на один снаряд.

Вот откуда усталость.

Лисунов это понимал и как-то спросил:

— Володя, а не тяжело тебе?

Володя ответил вопросом на вопрос:

— А за самолётом кто?

— Пока никто. А там подыщем, подучим. Лишь бы другой новичок брака не наделал.

— Так вы ж, Валентин Антонович, говорили, что это со мной только так повезло, что брака не было. А всегда у всех учеников брак бывает. Говорили?

— Говорил.

— Значит, надо мне тут остаться…

Всё больше и больше снарядов требовал фронт. И Володе теперь случалось спать на заводе. Четыре часа поспал, за полчаса помылся ледяной водой прямо на дворе, в эти же полчаса поел в заводской столовой — и снова к станку с красным металлическим флажком. А на красном белыми буквами: «Токарь-отличник» — и его, Володина, фамилия.

Дома Володя бывал теперь совсем редко. Наташка бросалась к нему так стремительно, что чуть не сбивала с ног.

А вообще-то беда была с этой Наткой. Чуть только зазвонят в прихожей или хлопнут дверью, Натка обязательно кричала:

— Почтальон, почтальон! От папы письмо!

Володя останавливал сестрёнку:

— Ты же знаешь, что почтальон к нам не ходит. Она в ящик письма бросает. Ты же сама там шаришь.

— А вот и ходит, а вот и ходит!.. Когда ещё тётя Оля была, она ей приносила. Я видела.

— Так то было заказное.

— Ну и что?!

— А то.

Нет, Ната не сдавалась. Опускала голову, глаза в пол и упрямым таким голосом твердила своё, коверкая, как всегда, букву «з»:

— А вот и будет! Пусть жакажное — всё равно…

Но писем от Матвея Тимофеевича не было.

Однажды утром, когда на дворе стоял только недавно ещё наступивший ноябрь, пришла настоящая зима. Володя увидел сквозь окошки, перекрещённые бумажными полосками, в утренних сумерках снежную круговерть. Небольшой был снежок, но очень уж ранний.

Володя одевался совсем бесшумно, чтобы не разбудить маму: она ведь, кроме работы, ходила ещё рыть противотанковые рвы. И вот сейчас отсыпалась, обняв рукой посапывающую Натку. Вчера вечером Галина Фёдоровна вернулась домой очень поздно и сказала Володе:

— Сегодня рыли совсем близко от вокзала. Женщины говорили, что он хвастает — парадом пройдёт по Москве.

«Он» — это известно было: Гитлер. Он и вправду бросил на Москву такую тучу самолётов, танков, солдат, что уже на окраинах слышны были тяжёлые вздохи наших орудий, которые защищали Москву.

Да, в тот по-зимнему ноябрьский день войска действительно прошли парадом по Красной площади. Только не гитлеровцы это были, а наша Красная Армия, в шапках-ушанках, запорошённых снегом, с винтовками и всем боевым снаряжением. Они пришли прямо с передовой…

Седьмого ноября тысяча девятьсот сорок первого года после парада наши бойцы, наши танки и орудия вернулись на фронт. Это они, защитники Москвы, передавали от бойца к бойцу как пароль: «Отступать некуда — позади Москва».

Об этом параде Красной Армии Володя узнал на заводе.

Тут от станочника к станочнику передавали:

— Наш был парад на Красной площади. Наш!

В эти ноябрьские и декабрьские дни сорок первого года фашисты дрогнули и покатились назад. А ведь перед этим прошли по многим странам Европы…

Так впервые под Москвой война перевалила за хребет. То наших теснили фашисты. А теперь гитлеровцы бежали, бежали, огрызаясь, как загнанный волк. Он же тоже клычится, клыки скалит, бьётся изо всех сил — шкуру свою спасает. Волк и загнанный страшен.

Под Москвой фашисты получили первый удар, а потом немало было «котлов», в которых наши войска запирали гитлеровцев, как мышей в мышеловку; были бои, когда сотни тысяч врагов оставляли за собой танки, пушки, самолёты и берёзовые кресты над могилами.

В Москве уже показывали в кино эти поля берёзовых крестов, уже выставляли на московских площадях разбитые самолёты и танки фашистов, уже не было дня, чтобы наши войска не отбили у гитлеровцев город или посёлок. А писем от Матвея Тимофеевича по-прежнему не было.

Когда грохнул пушками и расцветил всё московское небо первый салют, Ната запрыгала и завертелась, хлопая ладошками:

— Папа стреляет! Папа!..

В этот час все трое Ратиковых были дома, стояли у окна — ждали неведомый тогда, непонятно какой салют, о котором объявили по радио. Сначала стремительно взлетел пучок разноцветных, светящихся шариков. Потом шарики эти стали похожи на букет красивых цветов, и в это время глухо ударили пушки.

Галина Фёдоровна отошла от окна и вытерла ладонью мокрые щёки. Она хотела сделать это украдкой, но Володя увидел всё и сказал:

— Мама, не надо. Увидишь — вернётся… Ната, не шуми.

Наташа не слушала брата. Она стояла теперь у окна, вспышки салюта разноцветными бликами ложились на её щёки, она изо всех сил хлопала в ладоши и кричала «ура!».

А Галина Фёдоровна уткнулась в угол и тихо плакала, скрывшись за спиной Володи. Он смотрел в окно на невиданную красоту и думал о том, что не может быть такой несправедливости: Ольга Олеговна живёт, а папа никогда не вернётся. Никогда… Он даже не мог такое представить, понять. Может быть, его не будет долго, очень долго. Но — ни-ког-да?

«Нет, этого не будет, — говорил себе Володя. И при этом, как восклицательным знаком, заканчивал свою мысль словом, которое повторял маме и тысячи раз себе: — Вернётся!»