Тельняшка — моряцкая рубашка. Повести, стр. 72

«Мираж», — промелькнуло в голове Володи.

А мама сказала:

— Разбомбили. Что же будет?..

Тельняшка — моряцкая рубашка. Повести - i_025.jpg

— Разбомбили. Что же будет?..

ВОИНСКИЙ ЭШЕЛОН

— Что же будет? Что же будет? — говорила как бы про себя Галина Фёдоровна, обнимая и целуя мужа. Но тут же спохватывалась и успокаивала его: — Ты, Матвей, главное, не волнуйся о нас. Володя мне уже помощник, а Наточка послушная… Наташа, ты куда? Иди к маме. Ну?!

Это было на вокзале в один из первых дней войны. У вагонов плакали женщины, но были и такие, что сдерживали слёзы и только молча смотрели на мужей, сыновей, братьев и отцов, непривычно остриженных под машинку, в мешковатых, ещё не обносившихся гимнастёрках. Некоторые из них шутили и смеялись, чтобы скрыть своё волнение.

Ната сказала на своём шепелявом детском языке, сказала так просительно, так от души:

— Мама, пусть эти дяди не едут… Пусть эти тёти не плачут… Не надо ехать, не надо плакать…

Это было, наверно, самое длинное, что девочка сказала в своей жизни. Она взяла своими маленькими руками большую руку отца, крепко-крепко прижала её ладонью к своему лицу и не отпускала. А когда почувствовала, что отец хочет высвободить свою руку и, значит, уйти, оставить их, тихо спросила:

— Папа, ты далеко?

— Далеко.

— Так далеко, что не видно?

— Не видно, доченька.

— Далеко — плохо, — сказала Ната.

А Матвей Тимофеевич ответил, сказав тихо, как бы про себя:

— Далеко от глаз, да близко к сердцу.

Это были последние минуты прощания.

Галина Фёдоровна взяла Наташу за руку:

— Стой здесь, доченька.

Уже вдоль состава пронеслась команда:

— По вагонам!

Чёрные рупоры передавали какие-то слова, но разобрать их нельзя было. Наташа твердила теперь одно короткое: «Не надо» — и плакала.

А Володя сказал ей строго:

— Перестань плакать. Надо! Поняла?

— Угу, — мотнула головой Наташа.

Она уже была на руках у отца, целовала его в продымлённые губы и не плакала…

Засвистел где-то в хвосте поезда главный кондуктор, гуднул паровоз, звякнули буфера, вагоны отъехали чуть-чуть назад, а потом плавно покатились вперёд.

Галина Фёдоровна стояла как-то особенно прямо, обняв руками Володю и Нату: сына — за плечи, а дочку — за шею.

Она не плакала, но то ли от паровозного пара и дыма, то ли от тумана, которого в действительности не было, глаза видели плохо, и лицо Матвея Тимофеевича расплылось и исчезло, как только тронулся поезд.

Теперь виднелся только красный огонёк на последнем, хвостовом вагоне длиннющего поезда; здесь, на перроне, стало тише, хотя женщины и дети не расходились, стояли и смотрели вслед уходящему вдаль огоньку.

И в этой тишине Володя услышал, как громко и сердито говорил стоящий рядом с ним немолодой человек в очках и в шляпе, из-под которой выбивались седые волосы. Он очень походил на Володиного классного руководителя «Очкарика», хотя был постарше и поплотнее.

— Тоже мне придумали новые слова! — кипятился старик. — «Культурная ценность»! И ещё, видите ли, «подлежит сохранению в тыловых условиях»!

Говорил он это молодому человеку, который как бы оправдывался:

— Так я ведь случайно вас увидел.

— Мама, пойдём, — тихо сказал Володя. — Ты слышишь, мама?!

— Да, да, — кивнула головой Галина Фёдоровна. Она смотрела в туманную даль, которая поглотила поезд и в нём её мужа. И хотя поезд этот давно исчез за светофором и какими-то большими привокзальными зданиями, ей виделось, как Матвей Тимофеевич спокойно и деловито располагается на полке, как он нетороплив, будто едет в командировку от завода или по каким-нибудь своим делам.

Да, так оно и было. В вагоне командир отделения Ратиков рассказывал молодым, на днях только надевшим форму красноармейцам, как он в первый раз попал на военную службу.

В широко раскрытых дверях вагона виднелись зелёные поля и жёлтые избы, а возле них маленькие фигурки людей. Они махали платками и шарфами и, должно быть, что-то кричали, но слова не долетали сюда, в вагон, где, усевшись на полу, молодые бойцы окружили Матвея Ратикова, который был меньше многих по росту, но сейчас казался им великаном.

Ратиков был старшим по команде. В петлицах у него поблёскивали маленькие треугольнички. Красноармейская форма сидела на нём более ладно, чем на новобранцах. Матвей Ратиков в этом вагоне считался самым бывалым воином.

СМЕРТЬ РЯДОМ

В первый раз Матвей Ратиков надел форму красноармейца за много лет до войны, когда его, как положено всем мужчинам, призвали на действительную военную службу.

Нелегки были первые дни этой службы.

«Шагом марш и ать-два левой!» — это он освоил быстро. А вот утренняя побудка, когда спать ещё так хочется, будто только что заснул, — к этому привыкнуть было трудно. Запомнилось первое утро в казарме. Пока сбросил сон, повернулся, спустил на пол ноги, огляделся в новом месте, прошло пять минут. А ведь как раз за столько времени надо было собраться и заправить койку. Опоздал молодой солдат. И в первый день военной службы получил наряд вне очереди: чистить на кухне картошку. Когда несколько лет спустя рассказывал об этом сыну, Володя спросил отца:

— А за что наряд?

— В наказание.

— А за что наказание?

— За то, что все койки были заправлены без складочки — гладко-гладко… А моя разлохмаченная.

— Ну и что, что разлохмаченная? Придирались? Да? От этой твоей койки враги нас не победили бы? Да?

— Как знать. Солдат должен с первого дня службы, с утра, с первой минуты, делать всё точно и отлично. Сегодня койку опоздает заправить, завтра не успеет почистить винтовку, портянку плохо намотает…

— Ну и что?

— Грязная винтовка может заржаветь. А враги пульнут в солдата. Крыльев нет, а летает бойко. Это у нас так о пуле говорят. Ржавая винтовка — никудышный солдат. А плохо ногу обмотал портянкой — ногу эту до крови разотрёт, от своих отстанет, опять его врагам в одиночку убить ничего не стоит.

Володя молчал. Тогда хоть и не всё понял, но запомнил, что говорил отец. И спросил:

— И ты научился заправлять койку?

— Научился.

— За пять минут?

— Нет. Пять минут — это было в первые дни. А потом за четыре минуты и за три.

— А ты говорил, что тебя на военной службе два раза наказывали… Второй раз за что?

Матвей Тимофеевич помолчал, а потом произнёс, как бы думая вслух:

— Наказывали?.. Нет, Володька, не наказывали, а учили. Привезли нас, значит, необученных, зимой в лес. Я был тогда командиром отделения. Ух и холода же тогда были! Снег скрипел под ногами, деревья трещали от холода, а мороз жёг щёки и спирал дыхание. А потом вдруг оттепель. Ну и приказали нам срубить и собрать такой небольшой дом в лесу для нашего взвода. Работали днём и ночью при кострах. Построили точно к сроку.

— А за что ж наказали? — спросил Володя.

— Погоди. Не забегай вперёд батьки в пекло. Понял?

— Понял.

— Я ж говорю: не наказали. Просто приехал командир, зашёл в наш дом, попрыгал, проверяя половицы, и провёл ладонью по стенам, как бы поглаживая их.

— Понравилось, как построили?

— Опять. Ну погоди. Вышел, значит, командир на снег и сказал, помню, не громко, так, будто и не приказывал, а советовал: «Разобрать и сложить заново».

— Ну?!

— Вот тебе и «ну»! И срок дал в два раза меньший, чем раньше. Во как!

— А почему?

— А потому, что мы торопились и плохо припазовали — пригнали одно к одному — брёвна. Не подумали, что, когда вернутся сильные морозы, дом наш будет промерзать насквозь. Ведь не топор тешет, а плотник.

— И ты, папа…

— Что — папа? Приказ есть приказ: разобрали по брёвнышку, трое суток работали. Спали по часу, два, как и где придётся, иногда сидя у стенки. Сделали. А потом, когда грохнуло сорок градусов, из всех соседних подразделений прибегали к нам погреться. У них иней на всех стенах, а у нас теплынь. Недаром говорят: «Лоб не вспотеет — котёл не закипит». Во как!..